— «Мы подожгли осоку»: я тогда уже прочитал «Прерию». Получилось еще страшней, чем в книге. Пламя до высоты третьего этажа, и очень громко. Я закричал, чтобы бежали. Зачарованные громадой урона, мы смотрели, как гулким воем кончается жухлая, бурая, пляшущая, оранжевая осока. И только потом повалил черный маслянистый дым. Негатив струйки молока в чашке с кофе.
— «Мы море подожгли», — заорал Розенкранц. Мы помчались прочь и оказались на свалке. Палками расковыряли участок отбросов — неудачно: видимо, совсем недавно привезли с птицефермы, потому хоть и «второй свежести», но еще не червивые: куриные лапки, мозолистые, натруженные шарканьем в поисках пропущенного корма: громадная с самосвала куча. Если опалить на костре, то обугленный эпидермис легко сколупать, и покажется розовая мякоть подушечек. Почему тебе это известно?
— Все же кое-как насобирали в два слоя в жестяную коробку из-под леденцов, повезло: случайно отклонили разведку в сторону неопознаваемого, зато обильного личинками месива. Потом одолело любопытство — так много вокруг всевозможных вещей. Стали гулять. Обнаружили в куче строительного мусора женскую голову. Вся в зеленоватых кляксах, слегка опешивший, щитовидно выпуклый взгляд. Космы Горгоны. Поначалу решили, что кукла: невиданная, легендарная немецкая с бывшим ходом и потерянной батарейкой. Но заметили какой-то особенный оттенок в запахе: как в приемном пункте прачечной. И волосы не как у куклы — стежками — крепились к темени. Они мягко выдергивались, даже вынимались. Я тогда уже побывал в Пушкинском музее и сказал, чтобы не боялись: считайте, что это — обломок статуи, которая может видеть. Мне в музее запомнились саркофаги с подведенными глазами. Тогда я еще не прочитал «Венеру Сульскую» Мериме.
— Потом стали собирать стеклотару, выстраивать ее в шеренги и расстреливать клинкером из рогаток. Увлеклись. Нас возбуждал подвывающий звук рикошетов: наш тогда любимый фильм — лично я ходил зырить его три раза — о приключениях разведчика Натеску в союзной Гитлеру Румынии — удачливость героя в перестрелке. У меня порвались два слоя резинового бинта — мы покупали мотки медицинских шин в аптеке: для воздушек и рогаток.
— Оглядывались на Иван-лужу. Поток дыма в безветрии застыл четко и неправдоподобно, как посторонний ясной погоде: колосс, он не растворялся в вышине, а, казалось, доносил черноту до самых небесных стропил. Их он тем и обозначал, что доносил. Потом на нас, видимо, не желая делиться, заверещали крысы — пять, семь, девять, стая нечетных: мы потревожили их логово. Испугались. Мы. Они. Крысы, как кошки. Мы бежали. Впопыхах я на одну наступил. Крысы очень быстрые и мерзкие.
— Приехали четыре пожарные машины. Но лужа уже догорала. Пожарники вылили из резервуаров всю воду и пену. Растратчики. Берег затопило сантиметров на тридцать.
— Было уже около восьми — отрывной календарь с единственной полезной для подростка-наблюдателя информацией — не с числами дней, а с данными о длительности светового дня: скупой рыцарь, копящий траты времени детства, предчувствие страха, и солнце начинало садиться. Мы помчались на Первое озеро (были еще и Второе и Третье — каскад). Из тайника в кустах бузины извлекли наши удочки. У меня одного был неподходящий крючок-заглотыш — частые срывы при подсечке. В тот вечер я поймал три, Андрюша — семь, Рустам — девять.
— Я не люблю творчества приматов. Мне нравятся стихотворения Филиппа Левина и Ивана Жданова. Родители Гильденстерна так и не развелись. Я не выдумываю. Им были не известны слова «сюжет» и «возлюбленная». Я не выдумываю. Сейчас моя квартира все больше становится похожа на меня самого. Видимо, я стал ей враждебен, и от беспомощности она прибегла к мимикрии. У нее прорезались из стен, еще пока слепые, глазные яблоки — четыре: проклюнувшиеся на утоптанной тропинке шляпки шампиньонов. То, что в стенном шкафу, все еще пугает, когда, собираясь за сигаретами, в темноте я пытаюсь нашарить пиджак, предположительно висящий на плечиках, и натыкаюсь ладонью на скользкую тугую поверхность роговицы. Мне становится невыносимо мерзко, и, как ошпаренный, выскочив на свет, я тру веки. Но скоро я привыкну, привыкну. Только не знаю, что буду делать, когда они наконец увидят меня.
Медленный мальчик
В то осеннее утро, полное тихого света, еще жившего в кронах деревьев, еще истекавшего последней теплотой, он гулял с сыном в сквере, неподалеку от дома, после бессонной ночи. Жена снова не вернулась домой, ночь прошла, и теперь бесчувствие наконец налегло, утишило отупелостью, теперь он думал только о сыне. Сначала они чистили зубы, умывались, одевались, завтракали и теперь тихонько гуляли, топали по дорожкам, бросали вверх кленовые листья, рассматривали на свет их золотые пятерни, прожилки; вместе с другими детьми осваивали горы мокрого песка, орудовали совком, грузовичками, «пекли пирожные»…