Но теперь, глядя на девушку, ему хочется сделать страшное. Его мутит от злобы, от желания кинуться, раскрыть, выпростать всю из тряпок, чтобы, задрав ей юбку, припасть, укусить, отомстить за свой стыд…
Понизу прошел обрывок бриза и качнул прядь на виске.
На мгновение стало страшно.
Он первым снова рванул к морю. Вечером на закате Семен в одиночку возвращался той же дорогой. Выкупавшись напоследок, напитанной светом кожей он чуял, как при ходьбе прохладно прикладывается к загару вобравшая капли моря рубашка.
На тротуаре перед ее домом рассыпаны пыльные, исхоженные ветки кипариса: плоские, затертые кружева покрывают асфальт.
Семен огляделся.
Свеча маяка тлеет под низкими лучами солнца. По ту сторону Южной бухты поезд высекает свисток и карабкается в гору.
В высоком объеме неба, заставленного плоскостями оттенков заката, прозрачно стоит лицо девушки.
Улыбка плавает на губах.
Семен удивленно мотает головой, словно вытряхивая из ушей воду, и спешит отправиться дальше.
В конце улицы на балкончике дома, вылезши за край косой, на глазах ползущей тени, греется последним светом крохотный геккон. Бледный язычок выскальзывает набок из щелки рта и протирает монетку глаза. Свесившись, застывает, как у повешенного.
У Семена на проволочном, режущем плечо кукане обливаются потекшим жиром пять радужных кефалей. На блестках крупной чешуи — лишайчики налипшего песка.
Он на ходу с приятным усилием снимает кукан и вытягивает руку, снова любуясь уловом.
Вдруг тяжелый эллипсоид рыб, благодаря восхищенной рассеянности взгляда, отделяется от связки и плывет в потемневших глазах головокружительной линией женских бедер.
Двенадцатое апреля
Ольге Эдельман
Со временем я заметил, что если в мире рождается человек с лицом кого-нибудь из великих людей прошлого, то он обречен на слабоумие. Происходит это, вероятно, оттого, что природа в данной форме лица исчерпала свои возможности — и отныне долгое время оно будет отдано пустоцветам.
Один из примеров такого наблюдения — Германн и Чичиков. Сходство профиля с наполеоновским поместило одного в 17-й нумер Обуховской больницы, а другого сначала в объятия отца Митрофана, а затем в кресло перед камином, в котором он и пропал, поморгав огненной трехглавой птицей, покатив, помахав страницами-крылами.
Но есть еще и другой пример, более значимый.
Лицо Юрия Гагарина — очень русское, распространенное в народной среде. С конца 1970-х, еще мальчиком, я стал встречать в электричках и на вокзалах — а куда податься неприкаянному, как не в путь? — сумасшедших людей, смертельно похожих на Гагарина. Лица их были совсем не одухотворены, как у прототипа, а напротив, одутловаты, взвинчены и углублены одновременно. Их мимика, сродни набухшему пасмурному небу, поглотившему свет взгляда, жила словно бы отдельно от выражения, мучительно его содрогая, выводя из себя…
Вообще, не бессмыслен бытующий в народе слух, что Гагарин жив, что его упрятали с глаз долой, поменяв ему лицо, поселив в горе, на Урале. Или — что его на небо взяли живым. Как Еноха. Как бы там ни было, в русских деревнях фотографию Гагарина можно встретить чаще, чем икону. Фотографию, на которой милым круглым лицом запечатлен первый очеловеченный взгляд на нашу круглую мертвую планету.
День космонавтики, Сан-Франциско, много лет назад, Van Ness Street, Round Table Pizza, я в гостях у управляющего этого заведения Хала Кортеса, он провожает последних посетителей, запирает за ними — и накрывает на стол.
Из бочки он цедит три кувшина пива, вытаскивает из печки Italian Garlic Supreme, врубает Jefferson Airplane — и спешит открыть стеклянную дверь: две ирландки — темненькая голубоглазая и рыжая — присаживаются к нам за стол, и я с удовольствием вслушиваюсь в их шепеляво-картавый говор.
И вот пиво выпито, кувшины наполнены вновь, и Хал мастерит курево — не мнет, а просто вставляет в опорожненную мной «беломорину» крупное соцветие.
Пальцы его дрожат, с соцветия сыплется дымок пыльцы.
Я настораживаюсь, вспомнив слово «сенсемилья».
И вдруг, говорю, что прежде надо выпить за Гагарина.
Да, черненькая хочет выпить за Гагарина.
Jefferson вещает о Белом Кролике.
За стеклянной стеной течет Van Ness.
Опускаются сумерки.
В это время в Сокольниках дворничиха находит моего друга, накануне избитого шпаной и пролежавшего без сознания всю ночь в парке у кафе «Фиалка».
Соцветие при затяжке оживает рубином и трещит.
Черненькая достает из кармана куртки полпинты Johnnie Walker и отпивает из горла две трети.
Окутавшись облаками дыма, Хал рассказывает о том, как его сумасшедшая мать каждый день звонит ему из Еврейского приюта и кричит, каким подонком был его покойный отец, «вонючий мексиканец». Каждый раз у нее трубку отнимает медсестра.
Рыженькая долго щебечет о чем-то, из чего я наконец понимаю единственное слово Dublin — и тут же вся ее речь вспыхивает «Навсикаей», которую отчего-то знаю наизусть.
Хал вдруг спрашивает, не угробил ли я еще велосипед, который он продал мне две недели назад.
Да, говорю, почти. На подъеме вырвал третьей звездочке два зуба.