Плутарху нравилось сравнивать описание одних и тех же событий у разных авторов, сопоставлять различные истолкования поступков выдающихся людей, придирчиво отделяя то, что казалось исторически достоверным, от «невероятнейших и глупейших басен». Сомневаясь во всякого рода чудесах и небылицах, в том числе и у склонного к ним Геродота, он если и обращался порой к подобным «россказням», то всегда делал оговорки, вроде «не следует верить Андокиду», «не следует верить и рассказу Филарха». Достоверность сообщаемого была связана для Плутарха с репутацией автора, с теми нравственными и гражданскими качествами, которыми тот был известен. Поэтому у него вызывает сомнения «усердствующий нё по разуму» Эфор, мастер отыскивать благовидные объяснения для несправедливых поступков, известный к тому же своим преклонением перед тиранией.
Понаторев в латыни, Плутарх открывает для себя Валерия Атиата, Фенестеллу, Азиния Поллиона, Квинта Лутация Катулла. Он с увлечением изучает труды историков Тита Ливия и Корнелия Непота, философа Варрона, трактаты Марка Туллия Цицерона и «Записки о Галльской войне» Гая Юлия Цезаря, о чем свидетельствуют многочисленные замечания в «Сравнительных жизнеописаниях». Работая над биографиями римских императоров, Плутарх обращается к современным ему авторам, в частности, к Марку Клувию Руфу, писавшему о Гальбе и Вителлин. Возможно, что эти сочинения он получал через Сосия Сенециона, с которым поддерживал многолетнюю перс писку и которого не раз упоминает в своих сочинениях.
И чем больше Плутарх вчитывался в труды своих предшественников, тем очевиднее становилась для него следующая закономерность: если произведения Геродота, Ксенофонта и Фукидида напоминали мощью слога и дерзновенностью мысли величественны с творения современных им скульпторов и зодчих, до сих пор украшающие Афины, то более близкие ему по времени сочинения представляли собой не более чем перечни разнообразных сведений, порой весьма любопытных, и были лишены основного — связующей их идеи. В них не было общей картины жизни описываемого времени и не было ее философской интерпретации. То же самое было характерно и для произведений многих римских историков, которые писали вольно и красноречиво, пока «вели речь о деяниях народа римского», то есть о временах Республики, и словно бы утрачивали весь свой дар, описывая дела империи как ряд событий, совершенно им безразличных. Потому что было невозможно воссоздать с живительным блеском картину того, что уже умерло или умирало, и не находилось тех прямых и сильных слов, которые, по-видимому, могут быть только у свободных и сильных духом людей.
Плутарх создает ряд биографий знаменитых римлян времен Республики, живших отечества ради. Такими для него были Камилл, защитивший пятьсот лет назад Италию от вторжения галлов, опустошившего Грецию, а также Фабий Максим, Публий Корнелий Сципион и Марк Порций Катон Старший, достопамятные свершения которых приходятся на почти столетнюю войну с Карфагеном. Достойными всяческого уважения Плутарх считал также Тита Квинтия Фламинина и Эмилия Павла, которые положили конец македонскому господству в Элладе, что поначалу было воспринято греками действительно как освобождение. И хотя Плутарх сравнивает Камилла с Фемистоклом, поскольку оба они явились спасителями отечества от варваров, а Фабия Максима с Периклом, подчеркивая их мудрую предусмотрительность в государственных делах, в действительности было не так-то много общего у великодушных, образованных, широко мыслящих эллинских вождей, с их любовью к искусствам и философской беседе, — с чуждыми всякого умствования, жестокосердными при всей их доблести сыновьями Железного города.
Плутарх добросовестно стремится отдать должное выдающимся римлянам, хотя многое в них, да почти что все так и остается для него непонятным и неприемлемым. Так, при всем уважении к упорству, с которым Катон Старший отстаивал «старинное благозаконие», Плутарх так и не смог признать подлинно великим человека, который стремился «смешать с грязью всю греческую науку и образованность», опасаясь, как бы римские юноши «не стали предпочитать славе речей славу подвигов». Для него были неприемлемы холодная жестокость, то бездушие, которыми отличались от большинства греков даже такие, казалось бы, безупречные римляне, как Катон: «Но мне то, что он, выжав из рабов, словно из вьючного скота, все соки, к старости выгонял их вон и продавал — мне это кажется признаком нрава слишком крутого и жестокого, не признающего иных связей между людьми, кроме корыстных. А между тем мы видим, что доброта простирается шире, чем справедливость».