К чести Лоренса и Джоаны надо сказать, что они довольно скоро оценили Пнина по его уникальному пнинскому достоинству, несмотря на то, что он был скорее род домового, чем квартирант. Он что-то непоправимо испортил в своем новом обогревателе и мрачно сказал, что это ничего, все равно теперь уже скоро весна. У него была раздражающая манера утром стоять на лестнице и усердно чистить там свою одежду — щетка тренькала о пуговицы — по крайней мере минут по пять каждый Божий день. У него был страстный роман со стиральной машиной Джоаны. Несмотря на запрещение подходить к ней, он то и дело попадался с поличным. Забывая всякое приличие и осторожность, он, бывало, скармливал ей все, что подворачивалось под руку; свой носовой платок, кухонные полотенца, груду трусиков и рубашек, контрабандой принесенных вниз из своей комнаты, — и все ради удовольствия понаблюдать сквозь ее иллюминатор за тем, что походило на бесконечное кувыркание дельфинов, больных вертежом. Как-то раз в воскресенье, убедившись, что он один, он не мог удержаться, чтоб не дать, из чисто научного любопытства, мощной машине поиграть парой парусиновых туфель на резиновой подошве, измазанных глиной и хлорофиллом; туфли затопотали с ужасным нестройным грохотом, как армия, переходящая через мост, и вернулись без подошв, а Джоана появилась в дверях своего будуарчика позади буфетной и печально сказала: «Опять, Тимофей?». Но она прощала ему и любила сидеть с ним за кухонным столом, щелкая орехи или попивая чай. Дездемоне, старой чернокожей поденщице, которая приходила по пятницам и с которой одно время ежедневно беседовал Бог («Дездемона,— говорил мне Господь,— этот твой Джордж нехороший человек»), случилось мельком увидеть Пнина, нежившегося в нездешних сиреневых лучах своей солнечной лампы, когда на нем не было ничего, кроме трусиков, темных очков и ослепительного православного креста на широкой груди,— и с тех пор она уверяла, что он святой. Однажды Лоренс, войдя в свой кабинет, потайную и заветную нору, хитроумно выкроенную из чердака, с негодованием обнаружил там мягкий свет и жирный затылок Пнина, который, расставив щуплые ноги, преспокойно листал страницы в углу; «Извините, я здесь только «пасусь»,— кротко заметил незваный гость (английский которого обогащался с поразительной быстротой), бросив взгляд через приподнятое плечо; но почему-то в тот же день случайная ссылка на редкого автора, мелькнувший намек, молча узнанный на полпути к некой идее, отважный парус, обозначившийся на горизонте, незаметно привел их обоих к нежной духовной гармонии, так как, оба они чувствовали себя в своей тарелке только в теплом мире подлинной науки. Среди людей встречаются дифференциалы и интегралы, и Клементс с Пниным принадлежали ко второй разновидности. С того времени они часто вместе рассуждали, когда встречались и останавливались на порогах, на лестничных площадках, на двух разных уровнях ступеней (меняясь уровнями и снова оборачиваясь друг к другу), или когда в противоположных направлениях шагали по комнате, которая в тот момент была для них всего лишь espace meuble[6], по определению Пнина. Вскоре выяснилось, что Тимофей был настоящей энциклопедией русских пожиманий плечами и покачиваний головой, что он классифицировал их и мог кое-чем пополнить Лоренсов каталог философской интерпретации жестов, зарисованных и незарисованных, национальных и областных. Очень бывало приятно наблюдать, как эти двое обсуждают какую-нибудь легенду или религию: Тимофей — расцветая амфорическим жестом, а Лоренс рубя рукой воздух. Лоренс даже снял на пленку то, что Тимофей считал основой русских «кистевых жестов»: Пнин, в теннисной рубашке, с улыбкой Джоконды на губах, демонстрирует движения, лежащие в основе таких русских глаголов (употребляемых применительно к рукам), как
Извинившись за свой «небрежный туалет», Пнин показал пленку группе студентов, и Бетти Блисс, аспирантка, работавшая в Отделении Сравнительной Литературы, где Пнин ассистировал д-ру Гагену, объявила, что Тимофей Павлович просто вылитый Будда из восточной фильмы, которую она смотрела в Азиатском отделении. Эта Бетти Блисс, полная, по-матерински добрая девушка лет двадцати девяти, сидела мягкой занозой в стареющей плоти Пнина.