Самуил Львович Шполянский, дородный, величественно невозмутимый старик, и маленький, легко возбуждающийся заика, граф Федор Никитич Порошин, бывшие оба около 1920 года членами одного из тех героических краевых правительств, которые формировались в российской провинции демократическими партиями для сопротивления диктатуре большевиков, расхаживали, бывало, по сосновой аллее, обсуждая тактику, которую следует избрать на предстоящем совместном заседании Комитета Свободной России (учрежденного ими в Нью-Йорке), с другой, более молодой, антикоммунистической организацией. Из полузаросшей белой акацией беседки доносились обрывки жаркого спора между профессором Болотовым, преподававшим Историю Философии, и профессором Шато, преподававшим Философию Историй: «Реальность есть протяженность во времени»,— гудел один голос (Болотова). «Совсем нет!» — кричал другой. «Мыльный пузырь точно так же реален, как ископаемый зуб!»
Пнин и Шато, оба родившиеся в конце девяностых годов девятнадцатого столетия, были по сравнению с остальными юноши. Большинству остальных мужчин было за шестьдесят и больше. С другой стороны, некоторым из дам, например, графине Порошиной или Болотовой, было лишь под пятьдесят, и благодаря здоровой атмосфере Нового Света они не только сохранились, но даже похорошели. Некоторые родители привезли с собой своих отпрысков — здоровых, высоких, равнодушных, трудных американских детей студенческого возраста, без всякого чувства природы, не знающих по-русски и совершенно безразличных к тонкостям происхождения и прошлого своих родителей. Казалось, они живут в Сосновом в совсем иной физической и духовной плоскости, чем родители: время от времени они переходили из своего мира в наш сквозь мерцание каких-то промежуточных измерений; отрывисто отвечали на добродушную русскую шутку или заботливый совет, и потом снова испарялись; держались всегда безучастно (вызывая у родителей чувство, что они произвели на свет каких-то эльфов), и предпочитали любой товар из Онкведской лавки, любую снедь в жестянках, великолепным русским блюдам, подававшимся у Кукольниковых за шумными, долгими обедами на закрытой сетками веранде. Порошин с горечью говорил о своих детях (Игоре и Ольге, студентах второго курса): «Мои близнецы несносны. Когда я вижу их дома, за брекфастом или обедом, и пытаюсь рассказать им что-нибудь исключительно интересное и захватывающее — например, о местном выборном самоуправлении на Крайнем Севере России в семнадцатом веке или, скажем, что-нибудь из истории первых русских медицинских школ — кстати, об этом предмете имеется превосходная монография Чистовича 1883 года — они просто уходят и запускают в своих комнатах радио». Оба они были в Сосновом в то лето, когда Пнин был туда приглашен. Но они были незримы: им было бы чудовищно скучно в этом захолустье, если бы Олин поклонник, студент, фамильи которого никто как будто не знал, не приехал из Бостона на конец недели в грандиозном автомобиле, и если бы Игорь не нашел себе подходящей подруги в Нине, дочке Болотовых. красивой неряхе с египетскими глазами и загорелыми конечностями, которая училась в балетной школе в Нью-Йорке.
За домом смотрела Прасковья, крепкая простая женщина шестидесяти лет, но расторопнее иной сорокалетней. Весело было наблюдать за ней, когда она, подбоченясь, стояла на заднем крыльце и оглядывала кур в мешковатых домодельных шортах и барской кофте, отделанной стразами. Она нянчила Александра и его брата в Харбине, когда они были детьми, а теперь ей помогал управляться с хозяйством муж, хмурый и флегматичный старый казак, главными страстями которого были любительское увлечение переплетным делом, которому он выучился сам и предавался с почти патологическим упорством, переплетая любой подвернувшийся ему старый каталог или журнальчик, приготовление наливок и истребление мелких лесных животных.