Пнин происходил из почтенной, вполне состоятельной петербургской семьи. Отец его, доктор Павел Пнин, глазной специалист с солидной репутацией, имел однажды честь лечить от конъюнктивита Льва Толстого. Мать Тимофея -хрупкая, нервная маленькая женщина с осиной талией и короткой стрижкой -была дочерью знаменитого некогда революционера по фамилии Умов (рифмуется с "zoom off"1) и немки из Риги. В полуобмороке он видел приближающиеся глаза матери. Воскресенье, середина зимы. Ему одиннадцать лет. Он готовил уроки на понедельник -- к занятиям в Первой гимназии, как вдруг его тело пронизал непонятный озноб. Мать смерила температуру, посмотрела на него с оторопелым недоумением и немедленно послала за ближайшим друга отца, педиатром Белочкиным. То был насупленный человечек с кустистыми бровями, короткой бородкой и коротким же бобриком. Откинув полы сюртука, он опустился на край тимофеевой кровати. Понеслись взапуски докторские пузатые золотые часы и пульс Тимофея (легко победивший). Затем оголили торс Тимофея, и доктор припал к нему ледяным голым ухом и наждачным виском. Подобно плоской ступне некоего одноногого существа, ухо бродило по груди и спине Тимофея, прилипая к тому или этому участку кожи и перетопывая на следующий. Доктор ушел не раньше, чем мать Тимофея и дюжая служанка, державшая английские булавки в зубах, заковали приунывшего маленького пациента в похожий на смирительную рубашку компресс. Компресс состоял из слоя влажного холста, слоя потолще, образованного гигроскопической ватой, еще одного -- плотной фланели и противно липучей клеенки (цвета мочи и горячки), залегавшей между болезненно льнущим к коже холстом и мучительно повизгивающей ватой, окруженной внешним слоем фланели. Будто бедная куколка в коконе, лежал Тимоша под кучей добавочных одеял, но они ничего не могли поделать с ветвистой стужей, ползшей в обе стороны по ребрам от заиндевелой спины. Веки саднили, не позволяя закрыться глазам. От зрения осталась лишь овальная боль с косыми проколами света; привычные очертания стали питомниками жутких видений. Вблизи кровати стояла четырехстворчатая ширма полированного дерева с выжженными по нему картинками, изображавшими устланную войлоком палой листвы верховую тропу, пруд в кувшинках, согбенного старика на скамье и белку, державшую в передних лапках какой-то красноватый предмет. Тимоша, обстоятельный мальчик, нередко гадал, что бы это такое было (орех? сосновая шишка?), и вот теперь, не имея иного занятья, он решил попробовать разгадать эту сумрачную тайну, но жар гудел в голове, потопляя любое усилие в боязни и боли. Еще пуще угнетало его боренье с обоями. Он всегда без труда обнаруживал, что сочетание трех различных лиловатых соцветий и семи разновидных дубовых листьев раз за разом с успокоительной точностью повторяется по вертикали; сейчас, однако, его беспокоило то непреклонное обстоятельство, что ему никак не удается понять, какой же порядок включения и отбора управляет повтореньем рисунка по горизонтали; существование порядка доказывалось тем, что он ухватывал там и сям -- на протяженьи стены от кровати до шкапа и от печки до двери -- повторное появление того или иного члена последовательности, но стоило ему попытаться уйти вправо или влево от выбранного наугад сочетания трех соцветий с семью листками, как он немедля запутывался в бессмысленном переплетении дубов и рододендронов. Здравый смысл подсказывал, что если злокозненный художник -- губитель рассудка и друг горячки -- упрятывал ключ к узору с таким омерзительным тщанием, то ключ этот должен быть так же бесценен, как самая жизнь, и найденный, он возвратит Тимофею Пнину его повседневное здравие и повседневный мир; вот эта-то ясная -- увы, слишком ясная -- мысль и заставляла его упорствовать в борьбе.