Мы пошли на кладбище в Б. и начали разглядывать надгробья. В. был очень разговорчив, он, кажется, был в настроении дразнящей, воинственной фривольности. Он решил попытаться расшатать толстую черную мраморную плиту, которая прикрывала большую бонбоньерку, где с двадцатых годов покоилась сестра пастора и так далее, в ожидании победоносного возвращения Господа Иисуса Христа, вот до тех пор ее туда положили.
— Знаешь, Герард, мне так интересно, что же там лежит.
— Скорее всего, тело, — отозвался я.
— Что там написано? Ты ведь умеешь читать?
Выпивка постепенно проникала все глубже и подогревала теперь горькие и темные Соки, которые стали испаряться и заволакивать мою душу. Обратно в кафе идти не стоит, решил я, как бы ни хороши были намерения — я имел в виду эту значительную и, в сущности, ни в одном другом месте не дозволенную мне скидку, которой я так наслаждался, — и как бы не бодряща была наша небольшая прогулка.
— Ты что-то сказал, Герард?
— Нет. Но мне пора домой. Надо работать. Нет, серьезно, мне нужно закончить книгу.
И, когда мы возвращались, у перекрестка перед кафе В. я действительно повернул к дому. Опять напился, Боже, к черту.
— Я брошу пить, так надо, я клянусь. Ты, кто был, есть и будет, я бросаю пить, слышишь, я клянусь, глядя Тебе прямо в лицо. Но когда точно, я еще не знаю.
Я должен бороться — я буду сражаться и с Богом, и с людьми, и я смогу победить, я видел это.[255]
Нет, о нет, я не должен терять надежды, что когда-нибудь смогу написать то, что должно быть написано, но в то же время то, что еще никто и никогда не запечатлел на бумаге: снова книга, которая появлением своим сделает излишним существование всех остальных книг, книга, по завершении которой ни одному писателю больше никогда не придется мучиться, потому что все человечество, да, все, целиком, несмотря на то, что в данный момент оно еще находится в природных оковах ненависти и страха, все оно будет освобождено. И тогда дети человеческие увидят восход солнца, какой еще нигде не был видан, и зазвучит музыка, наплывающая издалека, музыка, которой я никогда еще не слышал, но все же знакомая. И сам Бог явится ко мне в обличье Осла-одногодки серого мышиного окраса, и подойдет к двери, и позвонит, и скажет:— Герард, слушай вот в этой твоей книге — знаешь, в некоторых местах Я просто не мог удержаться от слез.
— Мой Господин и мой Бог! Да будет прославлено Имя Твое в Вечности! Я так бесконечно люблю Тебя, — попытаюсь я сказать, но не проговорив и половины, разрыдаюсь, и начну Его целовать, и тянуть в дом, и после жутких проблем с карабканьем по лестнице я все-таки затащу его в спальню наверху и буду долго иметь его, три раза подряд, в Его Тайные Отверстия, и дам Ему потом подарочный экземпляр, не брошюрку какую-нибудь, а переплетенную книгу — нечего скупиться и жаться — с посвящением:
Недалеко от дома я увидел моего гуру, Петера Б., который стоял перед дверью, он пришел рассказать, что после долгих размышлений купил-таки за пятнадцать сотен гульденов тот заброшенный, но очень хорошо расположенный дом, на который он набрел на участке земли у ***ской насыпи. Мы решили тут же пойти туда пешком и посмотреть, в который уже раз.
Спасти можно было еще только крышу и стены. Полов не было, как и, по большей части, окон и дверей. Мы зашли в помещение, которое раньше, наверное, служило кухней, а сейчас там проживали несколько куриц — бентамских и обычных, — которые, сидя на остатках скарба, грелись на солнышке, светящем сквозь окно, затянутое паутиной, и даже почти не шумели: «ох, ох, орм. Орм. Ол?» Кудахтаньем это назвать было трудно, скорее — бормотаньем.
На краю выдвинутого ящика полуразвалившегося шкафа сидела бентамская курочка, которая осталась неподвижной, даже когда я подошел совсем близко, так что я просто мог взять ее в руки:
— Как же это может быть?
— А ты не знал, что они совсем ручные?
— Нет. Жалко, что придется их выгонять отсюда. Они такие мирные.