Может, оттого, что знаю, чем, что и как всё закончится. Знаю и то, что будет со мной, если сегодня или завтра убьют. Да и вообще: ощущаю себя персонажем исторического фильма, самые страшные события которого если и цепляют душу, то гораздо меньше, чем этих мужиков. Я ведь всё это видел. Ещё в детстве видел. И поля, забитые сгоревшими танками, и разрушенные города, и чёрные остовы печей, оставшихся на месте сожжённых хат. Пусть и в хронике, но большую часть эмоций отпереживал ещё тогда.
Хотя, с другой стороны, когда мы ездили в первый крупный освобождённый концлагерь, увиденное оказалось таким же шоком, как для остальных. Причём настолько сильным, что после посещения лагеря нажрался до полной отключки, хоть и зарекался этого не делать. Просто опыт опыту рознь. К виду трупов я уже привык, и за нутро зацепились даже не ямы, заваленные похожими на мумии телами, а оставшиеся в живых. Это было по-настоящему страшно…
Ещё я всем творцам готов был молиться, чтобы тот лагерь был не детский. Тогда моя группа, во главе с командиром, имела бы реальный шанс поехать крышей. Но и взрослые, которые весят по двадцать килограммов, пахнут неотличимо от лежащих в ямах — и все как один с огромными глазами, недели две не давали толком уснуть.
И ведь угораздило нас сразу попасть не в рабочий, не в пересыльный, а именно в лагерь уничтожения! Подслушанный же разговор армейских медиков, которые осматривали заключённых, добил окончательно. Оказывается, практически никого из освобождённых было уже не спасти. Поздно — крайняя стадия истощения. У них ведь почему глаза такие большие — в последнюю очередь организм вытягивает жир из век, и если это случилось, то всё — шансов нет. И эти глаза, в которых стояла беспросветная боль, меня преследовали очень долго…
Так что в некоторых случаях и опыт прошлой жизни не спасал. Именно тогда я понял чувства бойцов, которые пёрли на пулемёты даже не стреляя, а мечтая вогнать во врага штык или просто вцепиться ему в горло. Такое бывает, когда пуля не приносит удовлетворения, когда хочется рвать тех сук собственными руками. Хорошо ещё, что Колычев, который в то время был нашим командиром, поняв состояние подчинённых, почти полмесяца не выпускал нас за передок. Иван Петрович, глядя на наши лица, тогда только крякнул и сказал:
— В дальнейшем подобные выезды запрещаю. Одни раз глянули и хватит! Это для пехоты полезно — боевую ярость повышать, а вы же теперь всех «языков» прямо на месте пластать будете, пока жажду крови не утолите.
Ох, прав был мудрый «полковник»…
Хотя знание того, что увижу, в основном всё-таки выручало. Вон, осенью сорок первого, когда мы возвращались с рейда и заметили, как зондеркоманда сгоняет людей в большой овин, я
Мужики ещё удивлялись, почему мы оттуда бежали, как от облавы — на рывок. А я рассказал, что там готовилось, только когда добрались до базы. Так мне сначала чуть морду не побили, но потом, остыв, признали, что сделал всё правильно: мы бы и людей не спасли и здесь три дивизии в котле без наших данных оказались бы. Но что характерно — каждый сознался, что даже зная о важности добытой информации, они от неожиданности и шока вполне могли начать стрелять. А я просто был
Но ведь остальные всё это видят впервые и жизни в запасе тоже не имеют. Поэтому и отношение, и взгляды на эту самую жизнь у нас несколько разнятся. Даже сейчас, привыкнув к зверствам, встречавшимся им каждый день на войне, они не могут себе представить, что в мирное время кто-то может украсть ребёнка и посылать его родителям по частям с требованием выкупа. А я вполне могу, потому что в моём времени это — свершившиеся факты. Они не могут себе представить, что в будущем кто-то может резать ошалевшим от страха пацанам головы, а потом плёнку демонстрировать широкой общественности да ещё и похваляться при этом, выдавая свои зверства за «героическую борьбу с оккупантами». И общественность бы это хавала…
Эх, блин! Да что же у нас всё раком-то получается?! Ведь и сейчас пленному голову могут отрезать, но от такого «героя» отвернутся свои же, посчитав за опасного маньяка. А в «светлом будущем» — нормально.
И ведь ещё одна странность —