Есть в Токио русская эмигрантская колония. Как при всякой эмиграции, наряду с откровенными нашими врагами в Японии оказалось много людей, попавших туда случайно, порой самыми неожиданными путями. За долгие годы все они осели, как-то устроились, приспособились к чужой жизни. Некоторые даже «преуспели» — удалось открыть свое «дело» (маленькую мастерскую по ремонту металлоизделий, бар на два-три столика).
За это время выросло новое поколение, часто от смешанных браков японцев и русских. Дети родились в Японии и никогда не видели родины своих родителей.
Далеко не ново, что встреча с русским, живущим на чужбине, в большинстве случаев оставляет щемящее ощущение в сердце, — не ново, но очень точно.
У меня было несколько знакомых в Токио — совсем молодые девчата и ребята — тоненькие, среднего роста девушки, с неожиданно светлыми русскими глазами на смуглом японском лице и русыми косами, уложенными венком на голове. Очень славные, изящные и отлично владеющие как русским, так и японским языками. Кое-кто из них учился на русском отделении Токийского университета, матери их преподавали русский язык, благо желающих изучать его всегда сколько угодно. Мы обменивались матрешками и «кокэси» и говорили о самых разных вещах.
С одной из девушек мы долгое время работали вместе. Это была веселая, даже чуть легкомысленная на вид девушка. Звали ее диковинным и нежным именем — Арэнесс. Мать ее — татарка из Казани, отец — японец.
— Нравится вам Япония? — как-то спросила я ее.
— Нравится.
Она жила и в Маньчжурии, училась в японской школе, а теперь собиралась поступать в университет Васэда. Что знала она о родине своей матери? Очень мало. Советские фильмы, которые идут здесь, можно пересчитать по пальцам — «Карнавальная ночь», «Баллада о солдате», «Повесть пламенных лет». Песен, правда, она знала много. Арэнесс тщательно записала слова всех песен, которые только я могла припомнить из всех последних фильмов, запоминала стихи, лиризм которых ей был понятен и близок. Но в общем-то она не очень много спрашивала о Советском Союзе. Вопросы она задавала осторожные, скупые, порой совершенно неожиданные. И тогда становилось ясно, что ее занимает одна и та же мысль: а какая она, эта сегодняшняя Россия?
Однажды я сказала, что мне очень нравятся японские куклы, такую выразительность, такой лаконизм и изящество мало где встретишь. И вот Арэнесс как-то раз вручила мне коробку.
— Это вам послала моя мама.
В коробке была кукла-японка в плотно запахнутом шелковом кимоно. По случайному ли совпадению или с умыслом, но у нее были каштановые волосы, прическа, как у Арэнесс, и зеленоватые глаза…
В последний раз мы увиделись с Арэнесс перед самым моим отъездом. Закончила работу советская выставка, где она работала, уехали специалисты и переводчики.
— Все уехали, — сказала она. Голос ее показался мне странно грустным.
И я вспомнила, как однажды она примчалась из магазина с косметическим набором и, захлебываясь от восторга, стала его демонстрировать. Тон ее мало чем отличался от тона инструкции к набору, авторов которой явно не смущало злоупотребление превосходными степенями: «…совершенно необходимое средство… самое наилучшее, наиболее эффективное… сделано из…» и дальше шло едва ли совместимое соединение чуть ли не всех последних новшеств медицины, применяемых в косметике: гормоны и плацента, биовещества, какие-то сложные эксудаты, пчелиное молоко…
— А из птичьего молока у вас нет кремов? — пошутила я.
— О, — тряхнув челкой, запальчиво ответила Арэнесс, — в Японии для женщины есть все, даже птичье молоко!
…И вдруг эта девушка говорит:
— Уедете и вы скоро… Нам с вами было хорошо. А теперь мы останемся одни. (И птичье молоко ни к чему, — сразу вспомнила я). Когда-то еще вы приедете снова… А ведь мы русские…
И такая искренность, такое неподдельное горе было в ее словах, что у меня дрогнуло сердце.
Пойди разберись во всех этих странных, запутанных судьбах!
На той же советской выставке к переводчице, работавшей в отделе оптики, подошли две пожилые женщины в ярких платьях, в светлых соломенных шляпках — посади их на московском бульваре, никто не оглянется. Они смотрели на переводчицу, на ее светлые волосы, пытались в ней отыскать черты своей далекой молодости и далекой России.
Рядом был стенд, демонстрирующий телескоп Пулковской обсерватории. На фотографии большой круглый купол обсерватории виднелся из-за пушистых верхушек берез.
— Пулково, — сказала вдруг одна. — Под Петербургом, помнишь?
— Под Ленинградом, — поправила другая.
Они смотрели неотрывно на эту фотографию, но переводчица понимала, что смотрят они не на купол, прикрывающий сильнейший в Европе телескоп, а на веселые молодые купы деревьев, может, даже слышат, как шумят своими легкими листиками эти беспечные красавицы.
Для русского сердца родная земля — прежде всего в шелесте и шепоте берез.