Ледбиттер уважал себя в той мере, в такой вызывал уважение у прочих мужчин. На мнение женщин — как и многим другим мужчинам — ему было глубоко наплевать. В отношениях с женщиной ему не хотелось постоянства. Он хотел денег, положения в обществе, но только не унылого постоянства. Очень многие вокруг него стремились отгородиться от повседневности в своем уютном мирке, что вызывало у Ледбиттера презрительную усмешку. Но Клариса устала от постоянной неопределенности, и, когда Ледбиттер бросил перчатку, она с готовностью приняла вызов, чего он, со своей стороны, никак не ожидал. Даже высылая назад ее фотографию, он ни минуты не сомневался, что скоро все опять встанет на свои места — она же, черт возьми, была влюблена в него как кошка! Он не верил, что слова женщины заслуживают серьезного отношения и могут служить показателем ее чувств. И вообще только он и никто другой мог решать, восстановить ли прежние отношения или дать ей от ворот поворот. «Ладно, ладно, — кипятился он про себя, — скоро ей надоест кобениться, и она прискачет обратно просить прощения — провалиться мне на этом месте, если я ошибаюсь». Увы, он ошибался. Ему, конечно, было жаль расставаться с Кларисой, и самолюбие его порядком страдало, но обида заглушалась злостью, которая всегда переполняла его, когда он сталкивался с оскорблением — не важно, было ли оно на самом деле или только мерещилось ему, а также радостным ощущением полной свободы, — все это помогло ему быстро забыть об этом неприятном происшествии.
Но теперь он больше не радовался своей свободе. Ему хотелось чего-то совсем другого, но он боялся признаться, чего именно, словно опасался, что тот, прежний Ледбиттер услышит и поднимет его на смех. Отчасти это была тоска по жизни, в которой все близко, просто и понятно с полуслова. Такая жизнь реально существовала, изо дня в день он соприкасался с ней, но волей обстоятельств почти все свое время проводил в другом мире, где дышалось с трудом и надо было тщательно подбирать слова. В этом мире он чувствовал себя чужаком, посторонним, но ничего не мог с собой поделать: мир этот завораживал и манил. Снова и снова он возвращался мыслями к леди Франклин и ее нахлебникам. В конце концов, Бог с ним, с Хьюи и с его красоткой, но леди Франклин — это совсем другое дело! Во-первых, в отличие от тех двоих она была с явной сумасшедшинкой, а во-вторых, обладала поистине безграничной властью над его воображением. Она в любой момент могла ворваться в его думы и напомнить о себе и своих фантастических идеях, которых приносили вполне реальные результаты. Для Хьюи и его цыпочки леди Франклин была дойной коровой, да и для него, Ледбиттера, в свое время тоже, но теперь все переменилось. Она сделалась недосягаемой, исчезла из его существования, заставив его отчаянно и тщетно мечтать о том, чего была дать не в состоянии.
Теперь вся надежда на Кларису — если кто может его спасти, так это она, а вовсе не леди Франклин.
Ее бывшая подруга сказала, что она развращает. Это леди Франклин-то! Тогда он чуть не расхохотался. Но теперь он подумал, что это сказано не так уж глупо: история их отношений подтверждала правоту Констанции. Леди Франклин, словно фея, творила чудеса: исполняла желания, превращала унылую повседневность в волшебную сказку. Ее золото было не выдумкой, а фактом, но чтобы его получить, приходилось вытворять Бог знает что. Оно доставалось в награду не трудолюбивым, а ловким, хитрым, сладкоречивым. Нет уж, лучше держаться таких, как он сам, — с ними по крайней мере можно не кривить душой, не строить из себя черт-те кого, не придумывать несуществующих чувств, которые опять-таки не надо выражать словесными оборотами, отполированными с той же тщательностью, что и поверхность его автомобиля. Только через Кларису он может надеяться отыскать свое прежнее «я», то самое здоровое циническое начало, благодаря которому он жил припеваючи. Клариса была его путеводной звездои, только она могла помочь ему стать самим собой. Ему и в голову не приходило, что все это означает потерю независимости. Он не подозревал, что, решившись на этот шаг, смиренно приносит себя к ногам Кларисы, а не милостиво разрешает ей вернуться, мечтает прилепиться к ней, как цветок репейника к прохожему, вместо того, чтобы взять и сорвать этот самый цветок. Но делать было нечего — так хотело его новое «я».