Здесь Поребриков останавливает торжественный процесс пиршества и выразительно глядит на Бордюрчикова, как будто тот сказал что-то неприличное: «Единоговейный мой, там и без тебя тошнит от питерских!»
«Надысь, — подстраивается Фуражкин под Поребрикова, желая сгладить возникшую неловкость, — надысь я слышал, как столичный цицерончик Дзе поносил по телевизору питерский юбилей: слишком много денег, мол, выделяется из казны на благоустройство города. Это напомнило ему анекдот о прожорливом суслике. Идет заседание правления колхоза. В прошлом году, говорят, мы засеяли 150 гектар ячменя, и весь пожрал суслик. В этом году, говорят, мы засеем 300 гектар. Пущай подавится. Ха-ха-ха. А потом этот цицерончик Дзе заявил: из разных компетентных источников ему доподлинно известно, что питерский губернатор миллиард казенных рублей будто бы зарыл в траве-мураве, спрятал в кустах, в каких-то парках».
«Ба! — усмехается Бордюрчиков. — А я и не знал, что губернатор работает под Буратино. Вот молодец! Завтра весь Питер с граблями и лопатами отправится на субботник».
«Ничего смешного, — отходит душою Поребриков. — Небось, в том голубом эфире сенаторша Киргиз-Кайсацкая разглагольствовала? Небось, говорила, что слух о торжествах пронесся от Москвы до самых самураев, что на невские брега прибудут всякие короли да принцессы, единако привечать их будет не Сам, достойный похвал, а какой-то казнокрад».
«Было, было, — соглашается Фуражкин. — Хотя, правду сказать, питерские губернаторы всегда отличались от московских вельмож. Вон того же Меншикова беспрестанно обзывают казнокрадом, взяточником, жуликом, а на самом деле он был умницей, он был книголюбом — первым на Руси британским академиком. Кстати, по предложению небезызвестного Ньютона».
«Как это? Ведь он ни читать, ни писать не умел», — недоумевает Поребриков. А Бордюрчиков, подняв кверху указательный палец, назидательно произносит:
«Свой — он и в Англии свой».
«Памятник Данилычу ставить надо, — подытоживает Фуражкин, — как первому авторитету в России. Он всюду первый — и как питерский губернатор, и как британский академик, и как опальный олигарх, скончавшийся в Березовских болотах
«Вот я и говорю, что нашествие предстоит, — пророчествует мрачно Поребриков, — памятников».
«Хохлы, разумеется, бюст кобзаря преподнесут, — кивает головой Бордюрчиков. — У них, кроме несчастного кобзаря, нет никого. Скоро вся Европа запоет под хохлятскую бандуру».
«Нравятся мне японцы — какой тонкий народ! — мечтательно вздыхает Фуражкин. — Они как будто на юбилей цветочные часы собираются презентовать».
«Ну да, — подначивает Бордюрчиков, — чтобы наши трескучие морозы отсчитывали».
«Интересно, а что подарит петербуржцам Москва?» — внезапно вклинивается в застольную беседу жена Марина, явившаяся из райского утреннего сна. И все трое, не сговариваясь, отвечают этаким дружным хором:
«Ленинградское дело, что ж еще!»
Вакханка
Возвращается Бордюрчиков из Москвы в загадочном сумраке лунном, и прямиком с ночного вокзала направляется к Поребрикову в экспериментальный ботанический сад. «Здравствуйте, священные пальмы и милые смешные обезьяны, — обнимает приятеля, сторожащего хрупкий стеклянный уголок флоры. — Вижу, вижу, страдаете без меня, горюете, засыхаете на корню».
На дежурном столе расстилает Бордюрчиков столичную газету с картинками и рекламками всех цветов радуги, тучек и бабочек, достает кристальную бутыль, осиянную кремлевскими звездами: «Выпьем за дорогую нашу столицу! Ой, дорогую, дорогущую! Любить ее — денег не хватит!»
Звенят стаканы курантами.