Тогда я был еще совершенно уверен в себе, я не отдавал себе отчета, что просто был зачарован своим братом, его домом, его романтически безумной историей, похожей на мальчишескую шутку, самим воздухом вокруг него. Я думал: вот какой удивительный подарок приготовила мне судьба на четвертом десятке — кровный брат, и не какой-нибудь унылый провинциальный родственник, а почти враг и идейный противник и в то же время — ни на кого не похожий, самобытный человек.
Ровно в три я вышагивал по знакомому переулочку, ныряя из душной ненадежной тени деревьев в ослепительный жар нагретого камня и асфальта. День опять разгулялся знойный. В руках я нес тугой букетик синих, пахнущих солнцем васильков, а в пестрой целлофановой сумке заветную бутылку шотландского виски, которую давно уже хранил на какой-нибудь особый торжественный случай. Валентин встретил меня неопределенной улыбкой.
— Пришел? А я было вчера подумал, что у тебя запал кончился, жду-пожду — нету. Не понравился, думаю, братцу, не с той ноги хожу, не те песни пою…
— Да что ты, Валя, — сказал я скромно, — просто беспокоить не хотел, ты же вечером работал. — Выпорхнувшее уменьшительное словечко «Валя» почти зримо качалось в воздухе, посверкивало на солнце, таяло. Валентин улыбался все так же задумчиво, неясно.
— Ну что ж, пойдем в дом, — сказал он наконец и, обернувшись к окнам, крикнул: — Тамара, к нам гость пришел, принимай, вон цветы тебе Георгий Александрович принес…
Не принял он моего братского порыва. Почему? Наверное, нельзя было вот так, сразу, форсировать нельзя было. Прав он, мой братец, умница он. Гораздо дороже, серьезнее было все, что между нами происходило. Значит, и он видел во мне не затерявшуюся родню, до которой ему нет дела, но человека, в котором искал что-то глубокое и важное. Такой циник? И опять ничего не сходилось. Нет, не приключение это было, какая-то шла проверка, испытание, тут уж на всю жизнь — либо свои, либо чужие. Серьезная штука выходила. И снова незнакомым и растерянным увидел я себя в темном зеркале с цветными бликами старого витража, и снова прохладный сумрак знакомой тихой комнаты отнимал у меня инициативу, делал послушным, внимательным, младшим.
Но и Валентин в этот день тоже был другой — серьезнее, задумчивее, даже печальнее, не ерничал, не выставлялся, говорил сам, не ожидая вопросов, говорил о самом главном и больном — о нашем отце. А я и не слушал даже, а словно бы впитывал в себя незнакомые образы, видения, явления.