Солнце уже поднялось довольно высоко, когда мы, сердечно простившись с гостеприимными хозяевами, снова тронулись в путь. Выехали на шоссе. На повороте, где был крутой спуск, мы наткнулись на печальное зрелище. Посреди шоссе лежал на боку помятый автомобиль, а в нескольких шагах от него в канаве, распластав ноги и руки, находились два человека. Вокруг валялись разные мелкие вещи: винты, гайки, казенные пакеты и письма, разбитый фонарь, сиденье, шины и другое. Когда мы подъехали ближе, оказалось, что один из пострадавших был штабс-капитан М., а другой – солдат-шофер. Офицер был мертв. Окоченелой рукой он держал платок над раной, зиявшей на лбу. Шофер проявлял признаки жизни. Все его желтое лицо было покрыто запекшейся кровью. Мы послали одного денщика дать знать ближайшему этапному коменданту о случившейся катастрофе, а сами тем временем начали приводить в чувство шофера. Когда приехали казаки и доктор, мы предоставили им распоряжаться и затем двинулись дальше. «Вот ведь судьба, – подумал я, взглянув последний раз на безжизненный окоченелый труп офицера. – Не в бою, не в другом каком-нибудь опасном месте, а среди белого дня на ровной дороге застигла смерть».
Несмотря на палящие лучи солнца и на то, что при каждом толчке телеги об ухабину наши раны болезненно ныли, вызывая у нас невольные стоны и мольбы ехать осторожнее, несмотря на утомление и почти лихорадочное состояние, путешествие это было для нас триумфом, так как мы привлекали всеобщее внимание. Ведь мы были первые раненые. При остановках на этапных пунктах, артиллерийских парках или других каких-нибудь тыловых учреждениях нашу повозку тотчас окружала тесная толпа солдат, которые смотрели на нас, как на людей с того света, но в то же время сочувственно и с уважением, шепотом переговариваясь между собой, часто в таких случаях раздавался сердитый голос какого-нибудь офицера: «Ну чего собрались, черти!» На это чей-нибудь робкий голос отвечал: «Раненых привезли, ваше благородие…» При этих словах толпа обыкновенно расступалась, и со смущенным видом и бормоча себе под нос извинения к нам подходил какой-нибудь командир транспорта или парка или кто-нибудь в том же роде. Эти тыловые офицеры, вероятно, чувствовали неловкость при виде запекшейся крови на повязках и при виде страданий, о которых говорили наши измученные лица. Поэтому они были в отношении нас чрезвычайно предупредительны и любезны. Они предлагали нам обеды, угощали хорошими винами, просили остаться у них отдохнуть день-два, расспрашивали о сражении, в котором мы были ранены, ликовали, когда узнавали, что австрийцы обратились в паническое бегство. В конце таких разговоров эти офицеры обыкновенно жаловались на то, что, несмотря на все их рвение поскорее попасть на фронт, их не пускают. У нас было такое хорошее, возвышенное настроение, что мы без всякой злобы и зависти смотрели на всех тех, кто был только лишь зрителем наших страданий…
Когда мы проезжали через галицийские деревни, то производили там целый фурор. При виде печального зрелища медленно движущейся телеги, запряженной парой низеньких лошадок, на которой сидели три раненых русских офицера, и шедших рядом с ней денщиков, напоминавших собой катафальщиков, жители выбегали из своих домов, образуя небольшие, но частые группы. Кто шел, останавливаясь на половине дороги, кто опускал в колодец ведро и застывал в своем положении, мальчишки переставали кричать и шалить, бабы и старики качали укоризненно головами, о чем-то шепчась между собой. Все эти люди с живым любопытством и соболезнованием провожали нас молчаливым и долгим взглядом.
Особенное внимание привлекал мой сосед прапорщик Рябушевский. С перевязанной головой без фуражки, с худым бледным лицом, он даже на нас самих производил тяжелое впечатление.
Таким образом, всюду встречая радушный прием, мы благополучно добрались до Почаева, куда прибыли поздней ночью. Все было погружено в сон. Кругом стояла мирная тишина, нарушаемая только громким стуком колес нашей повозки о плохую, ухабистую мостовую. Дорогу нам освещали редкие, тусклые фонари, которые только усиливали ночной мрак.