Казалось, победоносные для России войны с Турцией, пришедшиеся на век царствования Екатерины II и на первое десятилетие правления Александра, почти всё расставили по своим местам. Оставалась лишь малость, чтобы навсегда похоронить «восточный вопрос» в подвалах архивов. Однако новый век с его войнами континентального размаха вспучил карту Европы ещё одной империей — детищем Наполеона. Вот её уже нет, этой империи, карта разглажена, границы восстановлены, государи-победители наслаждаются на конгрессах священной тишиной. И только проклятый «восточный вопрос» мешает им насладиться в полную меру.
В России по этому вопросу всё отчетливей проступает чересполосица во мнениях. Двор и общество разделились. Русская дипломатия безвольно увязает в хитроумных сетях, сплетённых Меттернихом. Не поймёшь даже, где больше боятся славянства — в Стамбуле или в Вене. Впрочем, Вена заодно с Берлином, а Александр квартирует у своих союзников куда чаще, чем позволял себе европолюбивый Пётр.
Если полистать петербургские да московские журналы начала XIX века, то о подневольном положении южных славян, в том числе о сербском противоборстве, напечатано в них не так уж и мало. Редко кто обходил, конечно, вниманием личность Карагеоргия, хотя в рассказах о нём нелегко отличить достоверное от расхожих басен. Но журнальная молва тоже не во всём совпадает с мнением общества, наиболее совестливых его представителей. Самое значительное из того, что написано о желаемом для России будущем Сербии, всего южного и западного славянства, лежит под зелёным сукном. Известно, например, что государю подавалось несколько проектов создания федерации свободных славянских народов, государств и княжеств под более или менее выраженным покровительством России. Но он, похоже, робеет даже про себя произносить это беспокойное слово «федерация», — а вдруг Меттерних прослышит о столь коварном замысле русского двора. Что уж говорить об условии свободы, необходимом для такого федеративного породнения! Ведь тогда пришлось бы начинать с самой России, опозоренной рабским состоянием самого многочисленного своего сословия. Чем отличается рабство внутреннее от неволи внешней, от ярма иноземного? Разве лишь тем, что оно ещё более постыдно…
Не такие ли беседы, не такие ли мнения, впитанные чувствительной душой молодого поэта, претворятся вскоре в страстное вопрошание:
Георгий Чёрный
Эти строки Пушкин написал уже в Михайловском, в июле 1819 года. И Вука Караджича на тот час уже не было на берегах Невы, он отбыл в Москву еще 18 июня.
И всё-таки встретились ли они в Петербурге? Если знакомство и не состоялось, Пушкин просто не мог не знать о приезде Караджича в Россию, о круге его интересов, печатных трудах. Пусть знакомство было лишь заочным.
Может быть, эти закладки появятся не сразу, не в 1819 году, а позже, когда хозяин книги будет искать нужные ему слова, переводя тексты из собрания сербских народных песен Караджича? Или когда станет подбирать лингвистические подтверждения славянской языковой общности, готовясь к труду о «Слове о полку Игореве»? У нас ещё будет повод и необходимость полистать «Речник». Как, впрочем, и другие книги Караджича из библиотеки Пушкина. Сюжет, надо предупредить, не короток.
Вернёмся пока к 1819 году. Прибыв в Москву, сербский гость и здесь продолжает жить как бы в атмосфере знакомства с Пушкиным. Достаточно сказать, что одна из первых его встреч в первопрестольной — с поэтом Дмитриевым, тем самым, который недавно сокрушался по поводу болезни юного поэта. Сановному, жившему анахоретом Дмитриеву Караджича письменно рекомендовали Александр Тургенев и Карамзин.
Приём был самый трогательный: хозяин встретил Вука в первой зале своего особняка, и, пока дошли до третьей залы, в которой и состоялась беседа, бывший министр правосудия несколько раз поклонился гостю, повторяя, что сей день для него достопамятнейший. Чудаковатый Иван Иванович Дмитриев — знаменитость на Москве особого толка. Плодовитый баснописец, признанный мастер изящной, легкой,