«Скорая» доехала удивительно быстро – куда быстрее стандартных часа с четвертью. Я их почти не видел, они возились там: в ванной, в прихожей – сами по себе. С нами уже лейтенант протоколы писал. Как в романе про гэбистов: злой следователь – добрый следователь. Лейтенант был вежливым. Мне показалось даже, что он мне сочувствует.
Когда дело дошло до места работы, я выдал по полной программе: и патриархию, и Отдел внешних церковных сношений… Это хотя и мало имело отношение к действительности, но совсем уж враньем не было тоже – при случае удалось бы отвертеться. Понял меня и Трубецкой, расписал свою жалкую контору как министерство. Вышел ход конем, я и не ожидал, что так подействует. Видно, контраст сработал: приняли за оборванцев, а оказалось – люди! Главный слышал. И обороты тут же сбавил, вся его дотошность сдулась, как проколотый баллон. С этого момента они будто заторопились свернуться, как-то сразу и все. В общем, верно: поостеречься всегда полезнее, на хрен кому лишняя головная боль. Самоубийство и есть самоубийство. А может, просто уже все сделали, что были должны.
Оказалось, что забирать труп не будет и «скорая». На мгновение я испугался – подумал, что заниматься им не станет вообще никто, что все здесь и оставят так. Но отрезвел: невозможно. Лейтенант писал: такого-то имярек знаю с такого-то года. Спрашивал: правильно? В течение года в связи с семейными осложнениями проживал на его квартире. Двенадцатого февраля ушел из дома утром, около десяти. Вернулся в двадцать три ноль-ноль и обнаружил… Так далее. С моих слов записано верно. Подпишите здесь.
– Ну все, – сказал главный. – Вызывай труповозку и Никитенко с печатью.
– Придется, ребята, с нами в отделение проехать, – сказал лейтенант. – Потом отвезем вас. И давайте адреса, телефоны, где вас искать теперь.
– Запишите его, – я кивнул на Трубецкого. – Я у него буду.
– Осмотр трупа они должны подписать, – сказал второй.
Нас вывели в прихожую, всех троих.
– Труп голый, – бубнил он, – находится в ванной в сидячем положении. Резаные раны на обеих руках…
Я заглядывал ему через плечо. С орфографией у него было так себе.
– Обнаружены одноразовая бритва в пластмассовом корпусе и кухонный нож с деревянной рукояткой…
– Подождите! – я почти закричал. – Откуда нож? Ножа не было, я бы заметил.
– Под ним лежал, – сказал второй и почему-то вздохнул. – Врачи нашли, когда его ворочали.
Я никак не мог сообразить. Что же ты, тупым ножом пытался себя попилить? «Больно стало, сучонок!» – кричал пьяный Широков, когда я рассказал ему об этом. Не выдержал, значит, решил как все – бритовкой!
– Подписывайте! – сказал следователь.
– Ручку дайте.
– Может, вы все-таки посмотрите сначала?
– Я видел.
– Посмотрите еще раз! Я вам прочел, вы должны убедиться.
– В чем?
– Что все записано верно, в чем!
Я подчинился. И в последний раз увидел то, что от тебя осталось (джойбои из морга сваяют потом нечто настолько непохожее, что я едва не крикнул, когда пустили в зал: перепутали!). К телу уже прикасались, осматривали, описывали – и те, кто делал это, приняли на себя все, что оно излучало. Остался предмет, форма, ничего общего с тем сгустком зла и угрозы, в соседстве с которым два часа назад я не в состоянии был справиться с ужасом. Я посмотрел мельком, увидел что-то коричневое под тобой и поспешил отвернуться. Решил: дерьмо – ведь это сопутствует смерти. Позднее узнал, что ошибся – там лежал пласт старого цемента из-под оторванной мыльницы.
– Давайте, – сказал я. – Все верно.
– Спускайтесь вниз, – сказал лейтенант. – И подождите там, у машины, сейчас поедем.
– Тут мои вещи, – сказал я. – Мне бы хоть печатную машинку забрать.
– Это только с родственниками. Мы квартиру опечатываем сейчас – и все.
Если когда-либо мне придется обдумывать убийство, я выберу именно маскировку под суицид. (Уже и сейчас борюсь со странно навязчивым искушением превратить все это в бойкую вещицу, где к концу становилось бы ясно, что описываемая смерть – дело рук автора-протагониста. Сначала, скажем, хлороформ или инъекция обманом – главное, чтобы сердце продолжало работать, выкачивало кровь. Дальше – резать так, чтобы не осталось следа от укола. И отлично бы раскрутилось…) Дело даже не в сумке, которой, как я и рассчитывал, никто не заинтересовался, – значит, вынести, в принципе, можно было что угодно прямо у них на глазах. Грош цена была вообще всей их подозрительности: они не заметили ничего из того, на что действительно стоило обратить внимание. Тапки, например. Тапки-то твои аккуратно стояли в прихожей, а должны бы – либо в ванной, либо у кровати. Тоже, кстати, загадка. Нет, это не к тому, что тебя и впрямь убили. Но и восстановить, что происходило в действительности, – не так просто.
Стоило выйти на улицу, как колотун отпустил, сменился безразличием. Я пинал куски почерневшего льда, пока Трубецкой что-то обсуждал с врачом. Радио работало в милицейском «козле» – «Европа плюс». Шофер спал, положив голову на грудь.
– Сраная жизнь, – сказал Трубецкой и ткнул кулаком в стену, – сраная…
– Как ты думаешь, долго мы там просидим? – спросил я.
– В отделении?
– Угу.
– Да вряд ли. Они вроде успокоились уже.
– Я к тебе поеду.
– Естественно.
Я не заметил там, в квартире, как исчез сержант. И вдруг он окликнул меня из остановившейся на углу машины.
– Ну что там у вас, скоро?
Я даже не удивился такому объединению. Я себя вполне уже чувствовал с ними единой бригадой. В руках у него был твой паспорт.
– Мы проверили – там нет таких.
– Как – нет?
– Другая семья живет, давно уже.
– Но они вроде бы никуда не переезжали.
– Не знаю. Там о таких вообще не слышали.
– А выяснить, куда переехали? Через исполком можно, наверное?
– Ну не сейчас же. Утром займутся.
Они спускались по одному. Главный – последним. Врачу он сказал:
– Ну вы-то, собственно, можете быть свободны.
И пожал плечами, когда тот спросил, нельзя ли ему с нами.
– Как хотите.
Всех втиснули в один газик, и мне досталось запасное колесо. Прижимая к себе сумку, я смотрел, когда свет фонарей попадал внутрь, как полы пальто собирают грязь с протектора. Но двинуться некуда было, да и не хотелось.
Отделение оказалось совсем рядом – за гастрономом. Нас оставили в комнате, вместившей только длинный стол да две узкие скамейки без спинок вдоль стен, выкрашенных в буро-желтое. Мне на голову сразу ложится свинцовая подушка, стоит оказаться в таких – колера школьных коридоров моего детства. Кто-то сказал за дверью: «Обыскать их надо было хотя бы». Кто-то ответил: «Не тот случай». Мне бы хотелось говорить, но каждая фраза иссякала, не дойдя до середины. Дождались в конце концов опять лейтенанта и опять протоколов, только эти уже должны были заполнять сами. Помню, что все это даже не злило – все равно, я мог бы написать и пять. Полагалось добавить снизу: «Записано собственноручно». И подпись, естественно.
Повестки всучили уже на выходе – нам с Трубецким, на завтра, на девять утра. Тоже под роспись. Дежурный только хмыкнул в своей будке, когда я напомнил про обещание подвезти.
Машину поймали сразу, но этот соглашался почему-то только на Рождественский бульвар.
– Поехали, – сказал Трубецкой. – Там рукой подать.
Я смотрел на утекавшую назад Стромынку – улицу, затверженную за год крепче алфавита, с ощущением человека, которого знакомый автобус вдруг повез неведомым маршрутом. Будто катил по Нью-Йорку: все незнакомое и совершенно чужое. Мы вылезли на углу бульвара и Сретенки.
– Ну что, – сказал Трубецкой, – на кольцо выйдем? Там машин больше.
Я отстал от них: тащил сумку, тяжелеющую с каждым метром. Хотелось лечь, сейчас, здесь, на середине улицы. Врач вещал что-то и потирал руки. Они забыли обо мне.
– Вот и все, – сказал я вслух. – Сука!
И то, что на мгновение открылось там, в квартире, как только я переступил порог, вернулось, но уже по-другому – ровной уверенностью: ничего нет. Нет ничего даже против меня. Я был один, кроме – только пустое пространство, которое обречен преодолевать. Улица искривлялась кверху, заворачивалась, смыкалась и стала туннелем; рыжие фонари – как лампы за окном метро. Мне – по нему, и конца не будет.
– Ну как ты? – спросил Трубецкой.
Я огляделся. «Колхозная». Церковка, перекресток.
Милицейский «москвич» катил вдоль тротуара со скоростью пешехода. Поравнявшись с нами, притормозил, и совсем молоденький улыбающийся милиционерчик распахнул дверь.
– Чего стоите? – спросил он.
– Ничего, – сказал Трубецкой. – Машину ловим.
– Не сажают?
– Не было пока.
– А далеко ехать?
– «Белорусская».
Ему явно хотелось поболтать.
– Откуда в такой час-то?
Я шагнул вперед и взялся за дверцу.
– Из милиции, – сказал я. – Давайте-ка, отвезите нас, а то ваши отказались. Мертвого нашли. Самоубийцу.
Милиционерчик почесал темя.
– М-да… Наши, говоришь? Какое отделение?
– Двадцать четвертое.
– Это где?
– В Сокольниках.
Он что-то спросил у шофера. Потом мотнул головой. Даже доехать не вышло за твой счет.
– Нет, ждите такси.
Я ругнулся вслед. Потом сообразил: их и так трое внутри, нам бы не поместиться. А таксисты кочевряжились, было им отсюда слишком близко – тоже не подходит.
– Может, пешком? – спросил Трубецкой. – Тут полчаса всего.
– Нет, – сказал я. – Я не пойду. Голосуй.
Повез четвертый, за три счетчика. Я прислонился к стеклу и вспоминал разговор, бывший летом в твоей квартире. Когда приезжал из своей Самары Димка, начиналась жизнь без сна – его провинциальная жажда поговорить одолевала даже наш скепсис к возможностям речи. В ту ночь вы с ним спорили. О добре. О том, что человек не может быть добр просто так, от себя, что обязательно нужна основа, платформа для опоры, и стать ей может только духовность, а духовность – в религии. Иначе рано или поздно перепутаешь стороны. Ибо ориентироваться на себя одного – значит сразу, изначально позволить себя обмануть. И обманут – в мире достаточно сил, заинтересованных в нас.
Этому я поддакивал. А ты говорил: к чему? Человек, если честен с собой, всегда прекрасно знает, что каким цветом крашено. Живущий искренне зла не творит. Хотя бы потому, что чувствует – вернется оно к нему же. Говорил: если хочешь, милосердие – тот же эгоизм. По большому счету оно удобнее, это единственный способ чувствовать себя спокойно, иначе – сожрет собственная недостаточность. Самому тебе вполне хватало таких оснований, и ты не понимал, о чем тут мудрствовать. Тогда мы просто уснули, ближе к рассвету. А теперь, полгода спустя, спор закончился. Не проявлением чьей-то правоты – просто предмет исчез.
На полпути Трубецкой попросил подождать, скрылся в незнакомом подъезде и вернулся с иностранной литровой бутылью. Недвусмысленная этикетка «Алкоголь». И еще пепси-кола была у него рассована по карманам.
– Это откуда? – спросил врач.
– У меня здесь знакомый. Одноклассник еще.
– И чего, прямо так и отдал?
– Что он, не понимает? – Трубецкой перегнулся через спинку. – Будешь?
Я помотал головой.
– Дома. Лучше дай попить.
Пепси оказалась пресной. «Новое поколение выбирает…» Бутылка перекочевала к врачу.
– Нет, – сказал он. – На ходу – слишком. Тут градусов девяносто.
– Девяносто шесть, – сказал шофер. – Известная штука. Спиртяга обыкновенный.