Когда я нашел тебя, на коже у тебя не было никаких следов крови: ни подтеков, ни засохших ручейков. А я потом экспериментировал у Трубецкого, резал пальцы и выяснил, что смыть ее ой как непросто, уже через секунды, стоит чуть-чуть подпечься. Сознание ты должен был потерять раньше, чем кровь вышла из тебя вся. То есть если ты сидел, наклонившись, и только руки держал под струей, а потом откинулся в ту позу, в какой я тебя обнаружил, то она бы шла еще по крайней мере несколько минут, засыхала, и следы на руках остались бы неминуемо. Скорее всего, ты ванну наполнил, а сливное отверстие затыкал пяткой. Но если нога открыла слив в тот момент, когда ты начал засыпать, вода все равно ушла бы раньше, и дыры бы еще кровоточили по сухому. Кровь могла разбавиться и уйти бесследно, только если ногой ты дернул уже в агонии, когда почти ничего в тебе не оставалось. Бывает агония, когда вскрываешь вены? Врач по крайней мере мне ответить не мог.
Пожалуй, вот эти несоответствия и привязали меня к тебе так крепко на целый год. Со временем стали они для меня важнее любой метафизики – что-то такое угадывается за ними, от чего уже не откажешься. Ну а потом, это – способ избавиться от дешевой потусторонности, и довольно удачный.
Ты и приснился-то мне всего раз – спокойно так. Какая-то квартира, где в одной комнате собрались твои друзья, в другой – вроде бы жила твоя мать. Ты пришел в обычной своей одежде, без всяких следов тления, и появление твое никого не испугало и не удивило, хотя все знали, что ты – мертвый. Кажется, ты даже ел что-то, но слов не было. Все ждали, когда выйдет мать, и я в конце концов отправился позвать ее. Она сидела на кровати: не то шила, не то читала. «Сева пришел», – сказал я.
А она ответила испуганно, что не хочет тебя видеть таким, что вообще – как ты не можешь понять, что на все это (помню жест: ладонью вокруг лица) просто неприятно смотреть, тем более что с каждым разом вид твой будет становиться все хуже и хуже. Ты должен был оставить ее в покое.
Я вернулся и передал тебе это. И только уже за порогом ты оглянулся и сказал, как-то растерянно, что не знаешь, как тебе быть, потому что не приходить – не можешь.
Это не сравнишь с широковскими надрывами, которые он пересказывал с расширенными от ужаса зрачками и обхватив стакан дрожащими пальцами. Один был уж совсем особый – хоть в фильм ужасов.
Он видел кладбище, где должен был поправить твою могилу: роскошный деревянный крест, который соорудили тебе наши самоделкины, не то подгнил, не то просел в ваганьковском песке. (Стоп! Тело же в песке – мумифицируется! Стало быть, ты и нетление умудрился себе стяжать – так, походя?!)
Сон был очень подробным, он помнил все, что делал там, даже куда лопату убрал потом: рядом, над могилой, устроено что-то вроде беседки. Но когда оборачивается, уходя, – позади ты, в черном своем тренировочном костюме и с обычной улыбочкой на лице. Только улыбка, говорит, та же, а вот лицо – как гипсовое, и глаза не движутся. Тогда он бросается бежать по аллее, причем старается не убежать вообще, но хотя бы оказаться у церкви раньше, чем ты его настигнешь. Бежать тяжело – воздух будто уплотнился. И всякий раз, оглядываясь, он видит, что так и не смог от тебя оторваться, что ты здесь, за спиной. «Понимаешь, – рассказывал он, – я-то рвусь изо всех сил, уже легкие вот-вот лопнут, а он просто идет – походка такая механическая – и все равно догоняет. Чувствую: еще шаг – и он меня возьмет. И улыбочка эта!»
Лихо, ничего не скажешь. Не очень-то веря, что ты все еще существовал тогда в каких-либо мыслимых для нас пространствах, а уж тем более что способен был проникать из них сюда, назад (да еще и таким путем – безвкуснее не придумаешь), отдаю здесь должное даже не тебе, но самому твоему образу, подсознательной кукле. Должно быть, всех нас корежит все-таки комплекс вины. Представляю, как орал Широков во сне.
Теперь март. Первый этаж. Машины под окном газуют всю ночь, какие-то убийцы в них присосались к пивным банкам. Спать бессмысленно. Последняя вещь здесь, которая еще работает, – магнитофон. «Аи фол ин лав со изили, аи фол ин лав со фаст». Хэлен Меррил и Рон Картер, «Дуэты», 1989 год. Безделушка миллионеров. Вот уж не предполагал, что допишу это до какого-то конца.
Теперь и годовщина твоя позади. Прошла чин по чину, но как-то незаметно – впрочем, я рано уснул. Зато на следующий день меня здорово отмудохали в Бибирево. Теперь правая рука почти не действует, и огромный шрам на щеке от кастета, ловко спаренного с лезвием. Вдобавок отшибли что-то внутри: до сих пор все, что выходит из меня, – красного цвета. Били шестеро, прямо в рейсовом автобусе, но запомнил я одного: и лицом, и глазками он напоминал бультерьера – существо запрещенной породы. Ночью в Склифе, пока мальчик-хирург пытался пришить друг к другу две половины моей щеки, я обнаружил, что даже боль не мешает какому-то необычному покою, во мне разлившемуся. Оказывается – я освободился от тебя.