Мужчины с тяжелыми портфелями (видимо, прямо с работы), в буфете очередь за бутербродами, едят жадно и торопливо, не присев, потому что второй звонок уже отзвенел… Женщины не блещут нарядами — у вас в Витте, в курзале, парад туалетов куда более впечатляющий. Ты не подаешь виду, ты по-прежнему олицетворение галантности, но твое праздничное настроение опало, как пышная розовая пена на молочном коктейле. Впервые в жизни попасть в Большой театр, попасть на «Спартака» с Лиепой и Васильевым — даже ты, человек, которого и с большой натяжкой нельзя, к сожалению, причислить к сонму балетоманов, — знаешь эти имена; попасть, несмотря на кордон несчастливцев, штурмующих в бесполезной надежде каждого приближающегося к театру человека, — и в итоге окунуться в этакую будничность.
Фаина в салатном платье, ровно и тонко облегающем узкую спину, шла по широкому проходу. Спереди платье было закрытым, и ни единого украшения, только неправильной формы янтарь на ажурной цепочке, а сзади светлел аккуратный вырез, проходящий чуть ниже небольшой родинки. Шла неторопливо, со спокойствием выискивая глазами ваш ряд, остановилась, стан ее гибко изогнулся и чуть откинулся назад — теперь она смотрела места. Полуобернув голову, улыбнулась тебе:
— Наши.
Ты молча кивнул. Почему-то тебя не восхищала та грациозная свобода, с которой она, впервые, как и ты, попавшая в это святилище, держала себя.
«Не восхищала… Чего же ждали вы от своей подруги? Подавленности?» — «Перестаньте! — старушечий голос слаб, но гневом пылает единственный живой глаз. — Неправда! Я знаю его вот с таких лет, и я утверждаю, что нет в нем этого. Во время войны, когда все голодали, он приносил рыбу для больных детей. Сам ловил, и не домой нес, а им. Ему было восемь лет…»
Поплавка не требовалось: студеная вода просматривалась насквозь. С невысокого грязного парапета отлично видно, как глоссик кружит возле хлебного катышка и вроде бы не замечает его, а может, и в самом деле не замечает, но вдруг — раз! — и наживка во рту у него. Как ни ждешь этого момента, он всегда неожидан, поэтому напрягшаяся рука может промедлить, и рыба уйдет, унося в себе драгоценный хлеб. Так и случилось у девочки, что ловит неподалеку от тебя. Насквозь продрогшая (из парусиновой туфли торчит палец с грязным ногтем), долго колдует над хлебной крошкой, но та слишком мала, чтобы удержаться на крючке. Тогда девочка достает из кармана потершийся кошелек, открывает его, и долго смотрит, и шарит там пальцем, но хлеба в кошельке больше нет. А у твоего крючка уже дежурит очередной глоссик, такой крупный отсюда, но ты — искушенный рыбак и ты знаешь, что вода обманывает. Девочка тем временем отходит к голым кустам. Мельком обернувшись, видишь: копается в земле. Червяков ищет? Но какие же червяки в такой холод!
Глоссик ждет. Длинный мальчишка в телогрейке вытягивает одного — тот взвился, серебрясь, — и рядом вытягивают, а твой стоит. Ну что ж, поглядим, у кого больше выдержки.
Девочка возвращается к парапету. В руке у нее комочек земли, она плюет на него и смешивает землю с хлебом. Все напрасно! Едва коснувшись воды, катышек разваливается. Гол крючок, но странная девочка не вытаскивает его. Чего ждет она?.. И тут ты выдергиваешь очередную рыбину. Она больше, чем другие, и ты отшвыриваешь ее подальше от берега, чтобы она, отцепившись, не ускакала ненароком в море, ловишь ее обеими руками, на скользком теле — земля и соринки. Опустив в авоську, лезешь озябшей рукой в карман, отщипываешь кусочек мякоти, катаешь и мнешь там, чтобы дольше подержать руку в тепле.
Вошел, не постучавшись: пожалуй, тетя Шура была единственным в городе человеком, кто в эти смутные времена не держал дверь на запоре. Вошел усталой походкой мужчины, вернувшегося с добычей. В руке у тебя была авоська с рыбой.
— Надеюсь, кошек нет тут? — осведомился ты, прежде чем опустить рыбу на пол.
Перед тетей Шурой лежал ворох вылинявших детских рубашек. Она штопала их, выпрямившись на табуретке и высоко держа голову, — где было достать очки?
— Что это? — спросила она.
— Рыбы немного. — Ты зябко передернул плечами. — Пожаришь детям. — И, подойдя к холодной плите, подержал над ней ладонями вниз растопыренные руки.
— Каким детям? — не поняла тетя Шура.
— Ну каким? Этим. — Не оборачиваясь, кивнул на выстиранные рубашки.
За спиной у тебя было тихо. Потом скрипнула табуретка, тетя Шура неслышно подошла и обняла тебя сзади горячими руками. К мягкой груди прижала твою голову.
— Родной мой! — От нее пахло пшенной кашей. — Замерз… Сейчас я затоплю. Сейчас… — Но еще долго не двигалась.
«Не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас…»
Знаменитые «Подсолнухи» — прекрасная репродукция, ты повесил ее над своим рабочим столом — оставили Гирькина равнодушным, как, впрочем, и весь Ван-Гог, за роскошно изданный мюнхенский альбом которого ты отвалил кругленькую сумму. Гирькин перелистал его со скучающим видом. В отличие от Гогена, к которому он был куда снисходительней, гениальный голландец показался ему безбожником.