Два тяжелых альбома… По ним можно проследить, как твоя дочь постепенно, очень медленно, но все-таки гораздо быстрее, нежели это было на самом деле, превращалась из бесполого карапуза в девочку с бантиком, потом с косичками, потом в подростка с короткой стрижкой. Ты взял ее длиннофокусником, когда она устало выходила из моря, светлые волосы слиплись (она презирала резиновые шапочки), и если б не узкий лифчик на груди, то ее, худую и голенастую, можно было б принять за мальчишку. Плавать она выучилась лет в восемь, а в тринадцать заплывала так далеко, что дважды ее выдворяли из моря на спасательном катере. В кого пошла она своей удалью? В тебе, насколько ты помнишь, ее не было, лишь к концу войны выучился плавать, а Натали до сих пор не умеет, барахтается в желтой жиже у берега. За дочь, которая превращалась в точку на горизонте, переживала шумно, ей было легче, чем тебе, которого мужской сан обязывал хранить хладнокровие. Лишь когда Злата, к великому твоему облегчению, выбиралась наконец на берег, позволял себе ироничное замечание насчет черноморских дельфинов, которые, как известно, любят побаловаться с человеком и иногда заигрывают его насмерть.
— До сих пор они спасали людей, — бросала Злата, выжимая мокрые волосы. Вода быстро стекала по ее костлявому телу, с трусов и лифчика, не упруго облегающего груди, как у девушек ее возраста, а вяло свисающего — нечего было облегать.
Утверждение Натали, что она пикантна, несмотря на его очевидную смехотворность, ложилось на твое неспокойное и втайне виноватое сердце целебным бальзамом. И потому ты продолжал играть роль скептика. Чем рискованней были аргументы, которые ты, набираясь духу, один за другим выдвигал против своей дочери, вернее — ее внешности, тем больше начинал верить в ее сокрытое от твоих слишком пристрастных глаз обаяние. Что-то подсказывало тебе, что иначе ты не отважился бы на эти жестокие наблюдения. В самом факте их открытого, словами обозначенного (решился ведь!) существования уже таилось их незримое опровержение. Натали считала, что у вашей дочери не будет отбоя от поклонников.
— Я опасаюсь, — заметил ты, двумя пальцами придерживая у губ соломинку, — что после твоего отъезда моя дочь непременно захочет вкусить прелестей театральной жизни.
Злата, не подымая головы, помешивала коктейль.
— С каких это пор, — проронила она, — папа стал опасаться за свою дочь?
— С тех пор, — улыбнулся ты, — как стал папой.
В длинном стакане тихо звякнули льдинки.
Пшеничников мизинцем поглаживал усы и хранил молчание. У него не было детей, и, насколько ты понимал, он не собирался обзаводиться ими. Не этим ли объяснялись раздражительность и неровность настроения его супруги?
Кое-кто считает, что мужчина должен думать о последствиях если не наравне с женщиной, то хотя бы в доле с нею. Чушь! Во всем цивилизованном мире все эти мудреные заботы давно и полностью переложены на плечи женщины. И тем не менее, сделав над собой усилие, ты еще в самом начале осведомился у Фаины:
— А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
Она молчала и не шевелилась в темноте, и ты, подавляя преждевременную досаду, ожидал, что сейчас она попросит тебя выразиться яснее. Но она не попросила.
— Достаточно, — услышал ты.
У тебя не хватило духу давать взрослой дочери советы, которые могли быть истолкованы превратно, поэтому ты решил сделать это через Натали. Но и тут избрал обходной маневр.
— Я ничего не имею против ее бесед и прогулок с нашим другом Пшеничниковым, но все-таки ей надо помнить, что до вступительных экзаменов остались считанные дни.
Натали со слегка склоненной головой замерла перед зеркалом:
— Вот и скажи ей об этом.
— Но ты мать.
— А ты отец.
Сколько раз слышал ты этот диалог в каких-то пьесах, фильмах — именно эти слова: «Но ты мать». — «А ты отец», — слышал и пожимал плечами, теперь же они прозвучали в твоем собственном доме. Ты пожал плечами — и на этот, раз тоже. С некоторых пор, заметил ты, твоя жена стала избегать конфликтов с дочерью. Во всяком случае, открытых. Что удерживало ее? Такт? Благоразумие? Страх?
— Я ненавижу этот город, эти дома, этих людей… Ненавижу!
— С каких это пор? — произнесла Натали.
— Всегда. Как только помню себя, так и ненавижу. Как только стала понимать…
— Помнить или понимать?
Тут ты счел нужным вмешаться, потому что давно назревавшая родительская беседа с отбившейся от рук дочерью грозила перерасти в пустую бабью перебранку.
— Подожди, — остановил ты Натали. — Не надо придираться к словам. — И — дочери: — Дело ведь не в том, как ты относишься к городу, в котором родилась и прожила семнадцать лет. Или даже к нам. — Но усидеть не смог, встал, прошелся по заглушающему шаги ковру, который на лето убирался, а осенью, когда гости разъезжались, расстилался вновь. Женщины: одна — ощетинившись, другая — с надеждой — ждали твоего соломонова слова. — Никто ведь не принуждает тебя жить здесь. Дверь открыта.
— Ты хочешь сказать, чтобы я выкатывалась отсюда?