Все хорошо, мама. Он — твой первенец, и как можно вырвать его из сердца? Как можно! Это природа. Не слабость, мама, а природа, физиология, поэтому к чему изводить себя? Ты обязана беречь себя. Слышишь, мама, обязана! Сейчас весна, пора кризов, страшное время для гипертоников.
Неподвижное маленькое лицо с синими губами. Это, конечно, иллюзия, лицо не могло стать меньше, но почему-то именно это (такое маленькое!) пугает тебя больше всего. Пугает — наперекор твоей воле, и это, пожалуй, единственный случай, когда твоя воля пробуксовывает. Ты презираешь себя — за слабость и страх, для которого, твердишь ты себе, нет оснований. Конечно, нет! С минуты на минуту приедет вызванная отцом «скорая», сделают укол, и ей сразу же станет легче. Только не паниковать! Только не бояться, ибо страхом можно накликать беду. Прочь гонишь ты нелепые мысли — вроде той, что лицо ее стало меньше. Белые полоски под неплотно прикрытыми веками — ну и что, некоторые даже спят так. Дыхания нет, но это тоже иллюзия, обман зрения — ведь жилка на шее пульсирует. Слабо, но пульсирует. Ты не отрываешь от нее взгляда.
Люби кого угодно, мама. Не замечай меня вовсе. Не ставь кефир в холодильник, когда я задерживаюсь, — вундеркинду и теплый сойдет. А лучше вообще не выставляй, я и ледяного выпью. Но, пожалуйста, живи… Я перегрызу горло своему братцу, если этот пузатый гений с утонченной душой посмеет хоть раз еще играть у тебя на нервах.
Почтовый ящик на углу вашего дома. Тускло отсвечивает округлое ребро. Ты сегодня же напишешь в Жаброво.
АПОЛОГИЯ
Роман
Часть первая
Обвинить, утверждает Апулей, можно и невинного, уличить — только виноватого.
Твоей вины тут нет. И хватит об этом! Полюбуйся-ка лучше морем. Тяжелое и холодное, зеленое, в белых барашках… Величественное. Летом оно не бывает таким. Распластавшись у ног, терпеливо сносит бесчисленные надругательства людей, что алчно стекаются отовсюду на его узкий берег. Море летом…
Не Гирькину ли принадлежит сравнение пляжа с жизнью в миниатюре? Маленький и белый, как загогулина на проросшей картофелине, костлявый, он стоит в стороне, в узеньких, на тесемках, плавках, которые вот уже столько лет не носит никто, и со смешанным выражением любопытства и брезгливости глядит на разомлевшие под солнцем потные тела. По мере глубины сплошное живое месиво распадается на отдельные особи в синих, красных, белых и зеленых резиновых шапочках. На островках мели — обросших скользкими водорослями камнях — они снова соединяются. Каждый норовит доплыть до такого островка, потому что вода здесь чище, не то что у берега, — коктейль из песка, раздавленных медуз, мочи, персиковых косточек, в которых ребристо сверкает мокрое солнце, окурков, газетных клочков, огрызков первых южных яблок с еще белыми косточками.
К часу пляжный люд растекается по общепитовским очередям, а вечером выстаивает длинные хвосты за билетами на летнюю площадку, чтобы в тысячный раз посмотреть с заснувшим на руках измученным ребенком «Великолепную семерку» или «Генералы песчаных карьеров». Все это называется отдыхом, ради этого жертвуют отпуском, нервами, здоровьем, ради этого не жалеют никаких денег. С новой силой осознаешь всю чудовищную нелепость этой ежегодной летней миграции, когда увидишь ее глазами белого, как картофельная загогулина, стоящего в стороне Гирькина.
Лишь после часу, когда в полуденном аду оставались самые крепкие и самые жадные, спешащие нахапать за свои деньги как можно больше солнца, Гирькин осторожно, точно барышня, вступал белыми ногами в мутную, но уже поуспокоившуюся воду. Долго шел, хихикая и ежась, по-бабьи охлопывая себя ладошками, потом долго стоял под прямым солнцем с непокрытой лысиной и, наконец решившись, быстро окунался. А ведь он три года плавал матросом… Три года! Стало быть, притворялся, что море в диковинку ему, как притворялся обыкновенным, наивным, даже недалеким человечком, хотя был талантливейшим поэтом и прекрасно знал это, а после смерти и остальные признали; Башилов писал, что его именем названа улица в его родном городе, о нем пишут монографии и воспоминания, спрашивал, не осталось ли снимков Гирькина.