Ты был абсолютно уверен в ней, и все-таки кровь медленно прилила к твоему лицу. Юлиан… Это имя ты слышал впервые.
— Его Тимошей здесь зовут, — пояснил Гирькин. — Он во дворе у них живет, — и кивнул в твою сторону.
Тимоша? Почему Юлиана зовут Тимошей? Вернее, Тимошу — Юлианом? Ты ничего не понимал.
— Его настоящее имя — Юлиан, — с терпеливостью и неудовольствием объяснил Гирькин.
Этот юродивый жил в вашем дворе лет десять, но ты впервые слышал, что у него, оказывается, другое имя.
— Тимошу знаю, — проговорила Фаина. — Мы разговаривали однажды. Он всегда здоровается со мной…
— Да нет, ничего, — ответил Гирькин на ее вопрошающий взгляд и засмеялся.
Сидя за столом под шелковичным деревом, Юлиан-Тимоша вырезал из тетрадных листков фигурки зверей и птиц. Лишь с большим трудом можно было распознать, что это — заяц ли, верблюд, собака, но Гирькин собирал эти фигурки и, наверное, увез с собой, во всяком случае, в комнате после него их не осталось.
Он упорно именовал их пельменями с вишней.
— Вареники, — с улыбкой поправляла Фаина.
Гирькин кивал, соглашаясь, смеялся.
— Да-да, вареники. — А через минуту, увлеченный едой, опять превращал их в пельмени.
Ты видел, что она старается угодить Гирькину и что Гирькину нравится у нее, но ревности и в помине не было. Как ни талантлив Гирькин, сколь ни обаятелен в своей непосредственности — любит она все же тебя, и это, если не навсегда, то надолго. Даже в голову не придет ей сравнивать тебя с кем бы то ни было.
На груди кожа была особенно тонкой и гладкой. Ты медленно водил по ней пальцем, касался языком пупырчатого соска. Она сидела неподвижно и с закрытыми глазами — не столько от наслаждения, сколько от страха и стыда. Три года длилась ваша связь, но она стеснялась тебя, как в самом начале. И этот стыдливый ужас, который ты безуспешно пытался побороть в ней, придавал твоим ласкам оттенок волнующей новизны.
Вы и трех месяцев не прожили, а ей ничего не стоило профланировать перед тобой в чем мать родила. У тебя перехватывало дыхание: в плавности и мягкости ее упитанной фигуры ты с восхищением обнаруживал ту пленительную зрелую женственность, которую так любил писать Огюст Ренуар. Однако в спокойствии, с каким она являла тебе свою обнаженную натуру, ни кокетства, ни сексуальной игры не было — быт, удобство, коммунальное содружество людей, именуемых мужем и женой. Там, где для тебя приоткрывалась самая волнующая из тайн, для нее была лишь анатомия, по которой она еще недавно сдавала зачеты и экзамены.
И снова ты даешь козырь обвинению, которое непременно обратило бы внимание суда на это компрометирующее тебя сравнение жены и любовницы. Да, компрометирующее, ибо, если говорить по крупному счету (было бы оскорбительным для ее памяти мельчить и увертываться), этим невольным сравнением ты выдаешь в себе качество, которое, как ты только что дал понять, начисто отсутствовало в Фаине.
Негромко стучал костяшками пальцев два раза, и она открывала, не спрашивая.
— Привет! — говорил ты, щелкал предохранителем английского замка. Ласково чмокнув ее, проходил в комнату, ставил на низкий холодильник завернутую в шуршащую бумагу бутылку. — Что нового?
С виноватой улыбкой пожимала она плечами: какие же новости у нее! Розовая мохнатая кофта полнила ее, но тебе она нравилась, ты любил прижиматься к ней озябшей с улицы щекой. Темные глаза были печальны, как всегда, ну и что? Ты знал, что она рада тебе. Ее веки утомленно опускались, когда ты подходил и целовал ее в теплое лицо. Утомленно! — ибо она уставала ждать тебя. Разумеется, ты понимал, что она нуждается в тебе больше, чем ты в ней, но ты никогда не злоупотреблял этим и даже, привычно шагая к ней с вином и фруктами по кривым улочкам старого города, прочь гнал благостное ощущение мудрого и бескорыстного дарительства, чуть снисходительного в своей щедрости.
Фаина понимала тебя. Ты жаловался ей на суету и пошлость, на триумфальную бездуховность, какой во все времена отличались модные курорты — еще от античных Байй, из которых панически бежал великий Сенека, — она слушала тебя серьезно и сочувственно, ее глаза переживали за тебя — ах, если б могла она хоть чем-нибудь помочь тебе! Ты видел эти глаза, не глядя на нее, вернее, чувствовал их рядом с собой, и, лежа на спине, доверительно говорил, и говорил, и говорил под их сострадающим сиянием, а твои очки с тяжелой итальянской оправой лежали на тумбочке возле пластмассового будильника, так вдруг оглушительно тикающего порой.