«А что эти книгочеи умеют? — бранился он иногда с бабушкой. — Коту хвоста не привяжут», — произносил он нелепую фразу, которую Борис, терзаясь, воспринимал как намек и упрек, что не сумел он уследить за своим любимцем — котом Степкой, этим летом схваченным и увезенным неизвестно куда кошатниками. Борис и сам стыдился своего пристрастия к книгам, особенно к стихам. Поэзию все его приятели считали немужским делом, а в пятнадцать лет хочется уже быть мужчиной. Борис смотрелся в зеркало, видел, как темнеет губа от прорастающих усов, мечтал о любви и славе, но ни любовь, ни слава не приходили, что делать до их прихода, он не знал, а потому читал. Сейчас, однако, ему не хотелось слушать никакую книгу. Как только он лег в постель, ему стало хуже, кружилась голова и подташнивало от слабости, но возражать бабушке он не стал, полностью положившись на нее.
Красный свет от абажура превращал все в какой-то чудесно-опасно-сказочный вид: черный лаз в полу, башенки и резные столбики буфета, похожего в полубреду на крепость, бабушка, колдующая над лекарствами. Раньше он любил играть, лежа под тяжелым одеялом на сундуке (когда болел не очень сильно), в рыцарей: сгибая ноги в коленях, он образовывал горы и пропасти, всадники и пешие путались в горных складках одеяла. Теперь же ему и вправду было совсем худо, играть не хотелось, да и взрослый уже, и он подумал, что просто послушать книгу было бы, может, и в самом деле неплохо, чтоб отвлекло от головной боли. Лишь бы не напрягаться. Бабушка пробиралась к нему со стаканом и таблетками мимо дыры в полу, стараясь не запнуться об отложенные доски.
— Дед! — снова крикнула она. — Дед, давай скорей! (Это по дороге, наклонясь к погребу).
— Прими, Борюшка, таблетку. Вот вода, сынок, запей. Так, молодец. Теперь закрой глаза и полежи тихонько, я тебе почитаю.
Борис послушно закрыл глаза. Его бросало то в жар, то в холод, утром еще был совсем здоров, и вдруг, ни с того ни с сего… Сквозь дурноту он ощутил снова'обиду, на сей раз от незаслуженности и неожиданности болезни. Вроде ничего такого не делал: без шарфа на улицу не выходил, мороженого большими кусками не ел, холодной воды не пил… «Ну и пусть, — думал он. — Ну и пусть им будет хуже». Чем незаслуженнее и неожиданнее была болезнь, тем слаще казалась месть им, родителям. Он то падал, падал куда-то без конца, то, напротив, поднимался, а потом будто попадал на волну, и то его прибивало к берегу, то опять относило в пространство.
Он отдался этому то накатывающему, то сходящему жару в голове, и когда его прибивало к берегу, он слышал слова и фразы — бабушка читала «Руслана и Людмилу»:
Дальше уши забивал гул прибоя, но память сама подсказывала:
Выскакивали ясно даже две, а то и три строки:
Потом довольно большой провал, а потом он открыл глаза и вслушался уже в момент катастрофы:
Бабушкин старый голос очень подходил этим словам, да и вся ее комната — в деревянном двухэтажном домишке — в красном свете абажура, от которого свет еще больше резал глаза, застилая их туманом, лампадка на стене, легкий дымок от нее как бы вводили его в старинный мир, так что он сам начинал себя представлять едва ли не героем, который кого-то должен спасти. Только Людмилы у него не было. И никто из девочек ему так не нравился, чтобы можно было честно подставить ее в воображении на место руслановой Людмилы. Да и робел он своих сверстниц, не хватало нахальства закрутить роман просто так. Все казалось, что он должен нечто совершить, а она должна звать его к этому свершению.
Он завидовал ребятам, лихо кадрившимся с одноклассницами и девицами постарше уже с восьмого класса. Они брали, как казалось Борису, своей напористостью, физической ловкостью, нахальством, умением — для храбрости — «раздавить» в школьном туалете или в подъезде бутылку портвейна, смело целовать своих спутниц, так, что те не противились.
Борису хотелось походить на этих грубоватых парней, потому что они казались ему почти такими же самостоятельными, как учителя или родители. Но он не умел себя вести так, как они, да к тому же эти парни вечно его поддразнивали, чувствуя его чуждость, неловкость и неуверенность в «жизни». Особенно обидной, нелепой и потому привязчивой была дразнилка, прилипшая к Борису с детства: