— А, вновь словеса нижешь! Да позабудь хоть ненадолго, что проповедник ты, не стремись любой ценой меня до слез довести! Тебе сейчас умные мысли нужны, а не красивые слова! Ты вот, помянул тут о смысле жизни. Смысл в том, чтоб жить! Только в том! Чтобы поменьше бед да забот было в жизни, да побольше услады. Пусть все к тому стремятся, и тогда никого ради приносить жертвы не понадобится! Вот ты сказывал, что беден был, однако вырвался все же из бедности. Отчего же другие того не делают? Верно, нет у них тех сил, что у тебя были. А коли так, — чего их жалеть!.. Да, священник Гус, жертва твоя была бы напрасна. В жизни столь много прекрасного и приятного, ради чего жить стоит! Для меня к приятному и твое учение относится, мне неприятно будет, коли ты погибнешь, вот почему гибели твоей я не желаю. Но против всех ради тебя не пойду, потому что это еще неприятней будет. Так скажи мне «да», а в душе оставайся, каков есть. Я тоже частенько «да» говорю, когда думаю «нет».
— Я думаю «нет» и говорю «нет»! Ибо что стоит истина, ежели она только во мне жива, другим же я ложь предлагаю вместо истинной веры?
— Поразмысли еще, Ян Гус! — Сигизмунд поднялся со скамьи. — Ибо, когда дело дойдет до приговора, я буду думать «нет», но скажу «да»!..
Пылающее июльское солнце еще только поднималось, а в городе было так душно, что редкие прохожие буквально задыхались. От изъезженной, ухабистой булыжной мостовой, словно от раскаленной крыши над очагом, било жаром, который возносился вверх почти видимыми струями. Все же на Рейне и на Боденском озере купалось совсем мало народу, да и то больше дети, хотя обычно в такую погоду вода от множества плескавшихся в ней тел подымалась чуть не до стен синода. Сейчас жители Констанца искали прохлады в другом месте: они до отказа заполнили кафедральный собор; многие, не сумев втиснуться туда, толпились перед дверьми. Конечно, здесь не было той пропитанной запахом ладана прохлады, что внутри, хотя стены церкви и колокольня отбрасывали тень, однако люди не собирались расходиться по домам. Всем хотелось услышать приговор, который, после многомесячных совещаний, должен был вынести теперь святейший собор еретику-священнику Яну Гусу. Волнение было велико: вот уже несколько дней по городу ходили слухи, будто безбожника-чеха сожгут, а подобного зрелища не желал упустить ни один человек, если только мог оторваться от трудов своих. Нынче ведь такое событие — редкость: более двух лет прошло уже после сожжения ведьмы Шминд с дочерью! И, право, что может быть упоительнее, чем прямо из уст судей узнать, увидят ли они сегодня сожжение? Кое-кто с утра успел побывать у монастыря и принес весть, будто там уже складывают костер; но это еще ничего не доказывало, может, только попугать хотели. Ведь священника для объявления приговора проведут там, мимо места казней, и он, наверное, увидит, как готовят для него костер. Еще и нарочно ему покажут!
Обрывки всевозможных сведений и слухов носились над головами людей, толпившихся у входа в собор.
А внутри, в соборе, царила торжественная, напряженная тишина, словно и не был он так набит, что люди едва могли шевельнуться, а хоры чуть не обрушивались под их тяжестью. Слева от главного алтаря, на почетнейшем в храме месте восседал император Сигизмунд в полном парадном облачении, с короной на голове; подле него сидела императрица Барбара, вокруг же — свита вельмож; среди них были венгры — Имре Палоци, Янош Мароти, Иштван Батори, Ласло Микола, Иштван Розгони, а также сербский деспот Стефан Лазаревич, все в пышных парадных одеяниях. Напротив них, справа от алтаря, расположилось высшее духовенство. Один из кардиналов служил мессу. Однако не тихий благоговейный гул голосов, а волнение, порожденное чрезвычайными обстоятельствами, заставляло воздух трепетать до самого купола.