«Персюк мой вовсе не дурной человек, он высоко чтит образование („Лектор, может быть?“), он ценит „гуманность“ и человек долга… кроме того, он человек воли и дела („похож на Петра Великого“, — что подчеркнуто). Я беру своего Персюка на чашу весов и кладу Вашего (то есть комиссара Архипова. —
Получился, как Вы говорите, тупик для России. И я это признаю… Скажу больше, не только Россия у меня в тупике, но и весь христианский мир у меня, выходит, в тупике… И так оно есть: наш социализм, будучи отрицательной, разрушительной силой, врывается в христианское сознание современного человечества…
Вот Вы сочиняете, что Россия спасет мир, и в то же время представляете ее лучшее в виде Персюков-Архиповых с карманным словарем иностранных слов и алгеброй…
Так, дорогой мой, я, как словесник, большой ценитель игривости и эфирности Вашего таланта, в этом отношении я не сравнюсь с Вами, я этнограф, тележный человек, но раз уж Вы затронули тупики, то позвольте Вам сказать окончательно: в своей телеге я приезжаю в тупик и задумываюсь: как быть? а вы на своей верховой лошади просто повертываете в сквозную улицу — что ж из этого? Тупик с телегой остается как факт».
Перед нами в высшей степени существенная полемика (объясняющая, в частности, почему Троцкий совсем по-разному относился к Пильняку и Пришвину). Многие и многие послереволюционные писатели — отнюдь не только убежденные большевики — стремились художественно «доказать», что герои, подобные Персюку и Архипову (правда, нередко гораздо более благообразно выглядевшие), «спасают» Россию и даже весь мир. Сегодня становится ясно, что многие усилия этих героев были бесплодны или даже губительны (в высшей степени многозначительный факт: Отечественная война открыла глаза и заставила уже в 1942 году упразднить сам институт военных комиссаров!). И нынешняя ценность таких произведений сводится в основном к тому, что они представляют собой «документы эпохи» — в конце концов, свидетельства ее заблуждений.
Между тем «Мирская чаша» и ныне остается в сущности современной. И стоит сказать еще, что тот же пришвинский Персюк воплощен вполне объективно. Он не нес в себе того будущего, которого мы хотели бы для себя сегодня. Но вот многозначительное суждение Пришвина из этой самой полемики с Пильняком. Он написал, что при «взвешивании» Архипова и Персюка последний, пожалуй, «перевесит, если я поделюсь вариантом моей повести (оставляемым дома), где прямо сказано, что „Персюк в своих пьяных руках удержал нашу Русь от распада“ (я не поместил эту смелую фразу, боясь, с одной стороны, враждебной мне ее рассудочности, а с другой — из „не сотвори себе кумира“)».
В частности, «комиссары» стремились и сумели «удержать», насколько это было тогда возможно, само пространство России; во многом именно потому в Красной Армии служило не намного меньше царских генералов и офицеров, чем в Белой, — притом это были далеко не худшие генералы и офицеры (см. об этом первооткрывательское исследование историка А. Г. Кавтарадзе «Военные специалисты на службе Республики Советов», изданное в 1988 году).
В 1930 году в дневнике, прямо-таки переполненном потрясенными записями о жестокостях и безумиях нового революционного переворота — коллективизации, Пришвин тем не менее написал (18 июля): «Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с высоты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро».
Пришвин не «указывал» мнимых «протоков», он неутомимо искал реальный, доподлинный «переход» зла в добро. И этим исканием — уходящим корнями в православное мировоззрение — проникнута и его «Мирская чаша».
Тот факт, что пришвинская «Мирская чаша» обрела полноценное печатное бытие почти через семьдесят лет после ее создания, в определенном смысле «обеднил» эту повесть. Я имею в виду, что произведение литературы, ставшее достоянием читателей, критиков, мыслителей и существующее во взаимодействии с другими произведениями, по мере течения времени обогащается и даже, можно сказать, развивается. «Двенадцать» Александра Блока или «Тихий Дон» Шолохова ныне уже иные, чем при своем появлении, они просвечены бесчисленными взглядами и растолкованы многими умами.