Я уже не мог скрывать от самого себя тот факт, что все, в той или иной мере связанное с Фаргестаном, стало приобретать для меня чрезмерное значение. Поначалу он был в моей праздной жизни в Адмиралтействе предметом смутных мечтаний — я искал какую-нибудь находящуюся в пределах досягаемости опору против искушения пустотой. Нарушенный сон Орсенны, столь плохо защищенный от натиска навязчивых воспоминаний, столь похожий на сон отягченного долгой памятью старика, потворствовал моим дерзким снам, и было странно, что я инстинктивно воспринимал сновидения — как сновидения, а Фаргестан — как удобный образ, извлеченный прихотью воображения из безмолвия карт и вновь туда погруженный. Утренняя беседа с Фабрицио внезапно раскрыла мне глаза среди прочего и на мои собственные невинные блуждания лунатика. Туман самоуспокоения рассеялся. Передо мной был берег, к которому могли причаливать корабли, и была земля с живущими на ней людьми, тоже наделенными воображением и памятью.
Именно в такой перспективе я был склонен размышлять отныне о корабле, который столь бесцеремонно обходился с навигационными инструкциями, и именно это обстоятельство подсказывало мне, что Марино о моем открытии знать ничего не должен. Что же касается остального, то определять свою линию поведения я не торопился. Уже двое суток я жил с ощущением, что вошел в контакт с цепью событий, которые взяли меня на буксир. Открытие, сделанное мною в Сагре, явилось одним из звеньев этой цепи, и, поторапливая свою лошадь к Адмиралтейству, находясь во власти предчувствия ближайшего будущего, полного неожиданностей, я опять принялся размышлять о знаке, поданном мне Ванессой. Я уже горько сожалел о своей вспышке раздражения; вдруг у меня появилась надежда, что машина еще не уехала, я пустил лошадь в галоп и был раздосадован, когда, добравшись по проложенному рядом с лагунами шоссе до погруженного в ночь Адмиралтейства, обнаружил, что там уже никого нет.
Визит
Я очень расстроился, и впервые за все истекшее время одиночество в Адмиралтействе показалось мне тягостным. На лагуны вместе с ночью опустился тяжелый туман; по голым стенам струилась влага; свет моей лампы, когда я пересекал пустырь, вырисовывал тот же самый фантастический ореол, о котором напомнил мне Марино. На душе у меня было тревожно и горько; я вдруг почувствовал себя таким же одиноким, как наказанный ребенок, который из глубины своей темной комнаты тянется к теплу и к праздничным огням. В этот момент я впервые с удивлением обратил внимание на то, что факт знакомства Ванессы и Марино выглядит просто невероятным. Всякий раз, когда люди, участвовавшие в совершенно разных эпизодах нашей жизни, вдруг где-то вдали от нас устанавливают контакт между собой, нас начинают мучить предположения о некоем подозрительном сговоре, внезапно омрачающем и окутывающем тайной огни того далекого праздника. На фоне тех театральных декораций, которые рисовало мне на расстоянии воображение и которым предполагаемое присутствие Ванессы придавало резкие и напряженные тона, разыгрывалась благодаря моим сновидениям весьма знаменательная сцена, где, как подсказывало мне мое тревожное предчувствие, каким-то образом
Эти тягостные предчувствия делали еще более скучным и без того унылый вечер. Я долго прогуливался взад и вперед по своей комнате. Моему утомленному таким механическим хождением сознанию темное помещение в конце концов стало казаться в чем-то необычным; оно питало во мне странное, неуютное чувство, которое возникает, когда догадываешься, что в знакомой комнате переставили мебель, но никак не можешь понять, что же, собственно, было переставлено. Я вдруг осознал, что мой взгляд то и дело машинально падает на принесенные накануне и валяющиеся в беспорядке на столе карты Сагры, точнее, я понял, что вот уже целый час меня мучает желание отправиться в палату карт.
Возвышающаяся за пустырем глыба крепости в почти непроницаемой черноте выглядела тем более внушительной, что, как мне вдруг показалось, от нее даже в темноте падает тень, посылая всему лагерю сна слабую, но ощутимую пульсацию тяжело, мощно бьющегося в ночи сердца мрака. Я шел посреди тяжелой, свинцовой неподвижности, и огромный заслон крепости защищал меня от ветра, налетевшего с моря и посвистывающего в зубцах ее стен. Теплая, влажная, слишком мягкая ночь придавала заточенному в казематах воздуху печаль на миг приоткрытой тюрьмы; влага леденила стены коридоров, словно внутреннюю поверхность пещеры. Блуждающий, постоянно подрагивающий свет, который моя лампа настойчиво ввертывала в эти туннели, заставил меня в этот раз острее, чем когда-либо раньше, почувствовать исключительно негостеприимный характер места. Его молчание было выражением высокомерной враждебности. Казалось, что вот за этой замышляющей козни тенью, в этом вот сплетении сосудов, окутавших черное сердце, притаилось нечто угрожающее.