Меня приняли в труппу Киргизского театра оперы и балета. Мама посещала все мои спектакли. Мама спросила меня:
— Мойше, скажи мне, русские — это народ?
— Да, мама.
— А испанцы тоже народ?
— Народ, мама.
— А индусы?
— Да.
— А евреи — не народ?
— Почему, мама, тоже народ.
— А если это народ, то почему ты не танцуешь еврейский танец? В «Евгении Онегине» ты танцуешь русский танец, в «Лакме» — индусский.
— Мама, кто мне покажет еврейский танец?
— Я тебе покажу.
— Как ты мне покажешь? (Она была очень грузная, весила, наверное, 150 кг.)
— Руками.
— А ногами?
— Сам придумаешь.
Она напевала и показывала мне «Фрейлехс», его еще называют «Семь сорок». В 7.40 отходил поезд из Одессы в Кишинев. И на вокзале все плясали. Я почитал Шолом-Алейхема и сделал себе танец «А юнгер шнайдер». Костюм был сделан как бы из обрезков материала, которые остаются у портного. Брюки короткие, зад — из другого материала. Я все это обыграл в танце. Этот танец стал моей бисовкой: на бис я повторял его по три-четыре раза.
Мама говорила: «Деточка, ты думаешь, я хочу, чтоб ты танцевал еврейский танец, потому что я еврейка? Нет. Евреи будут говорить о тебе: вы видели, как он танцует бразильский танец? или испанский танец? О еврейском они не скажут. Но любить тебя они будут за еврейский танец».
В белорусских городах в те годы, когда не очень поощрялось еврейское искусство, зрители-евреи спрашивали меня: «Как вам разрешили еврейский танец?» Я отвечал: «Я сам себе разрешил».
У мамы было свое место в театре. Там говорили: «Здесь сидит Мишина мама». Мама спрашивала меня:
— Мойше, ты танцуешь лучше всех, тебе больше всех хлопают, а почему всем носят цветы, а тебе не носят?
— Мама, у нас нет родственников.
— А разве это не народ носит?
— Нет. Родственники.
Потом я прихожу домой. У нас была одна комнатка, железная кровать стояла против двери. Вижу: мама с головой под кроватью и что-то там шурует. Я говорю:
— Мама, вылезай немедленно, я достану что тебе надо.
— Мойше, — говорит она. — Я вижу твои ноги. Так вот, сделай так, чтобы я их не видела. Выйди.
Я отошел, но все видел. Она вытянула мешок, из него вынула заштопанный старый валенок, из него — тряпку. В тряпке была пачка денег, перевязанная бечевкой.
— Мама, — говорю, — откуда у вас такие деньги?
— Сыночек, я собрала, чтоб тебе не пришлось бегать и искать, на что похоронить мамочку. Ладно, похоронят и так.
Вечером я танцую в «Раймонде» Абдурахмана. В первом акте я влетаю на сцену в шикарной накидке, в золоте, в чалме. Раймонда играет на лютне. Мы встречаемся глазами. Зачарованно смотрим друг на друга. Идет занавес. Я фактически еще не танцевал, только выскочил на сцену. После первого акта администратор подает мне роскошный букет. Цветы передавали администратору и говорили, кому вручить. После второго акта мне опять дают букет. После третьего — тоже. Я уже понял, что все это — мамочка. Спектакль шел в четырех актах. Значит, после четвертого будут цветы. Я отдал администратору все три букета и попросил в финале подать мне все четыре. Он так и сделал. В театре говорили: «Подумайте, Эсамбаева забросали цветами». На другой день мамочка убрала увядшие цветы, получилось три букета, потом два, потом один. Потом она снова покупала цветы.
Как-то мама заболела и лежала. А мне дают цветы. Я приношу цветы домой и говорю:
— Мама, зачем ты вставала! Тебе надо лежать.
— Мойше, — говорит она. — Я не вставала. Я не могу встать.
— Откуда же цветы?
— Люди поняли, что ты заслуживаешь цветы. Теперь они тебе носят сами.
Я стал ведущим артистом театра Киргизии, получил там все награды. Я люблю Киргизию, как свою Родину. Ко мне там отнеслись, как к родному человеку.
Незадолго до смерти Сталина мама от своей подруги Эсфирь Марковны узнала, что готовится выселение всех евреев. Она пришла домой и говорит мне:
— Ну, Мойше, как чеченцев нас выслали сюда, как евреев нас выселяют еще дальше. Там уже строят бараки.
— Мама, — говорю, — мы с тобой уже научились ездить. Куда вышлют, туда поедем, главное — нам быть вместе. Я тебя не оставлю.
Когда умер Сталин, она сказала: «Теперь будет лучше». Она хотела, чтобы я женился на еврейке, дочке одессита Пахмана. А я ухаживал за армянкой. Мама говорила:
— Скажи, Мойше, она тебя кормит? (Это было еще в годы войны.)
— Нет, — говорю, — не кормит.
— А вот если бы ты ухаживал за дочкой Пахмана…
— Мама, у нее худые ноги.
— А лицо такое красивое, а волосы… Подумаешь, ноги ему нужны!
Когда я женился на Нине, то не могу сказать, что между ней и мамой возникла дружба.
Я начал преподавать танцы в училище МВД — появились деньги. Я купил маме золотые часики с цепочкой, а Нине — белые металлические часы. Жена говорит:
— Маме ты купил с золотой цепочкой, вместо того чтоб купить их мне. Я молодая, а мама могла бы и простые поносить.
— Нина, — говорю, — как тебе не стыдно?! Что хорошего мама видела в этой жизни? Пусть хоть порадуется, что у нее есть такие часы.