Двумя днями позже состоялось прощальное представление. Словно устыдясь своей долгой инертности, на этот раз криворожцы собрались дружно, принимали программу отлично. В зале находились и участники только что закончившегося совещания металлургов. В приподнятой атмосфере закончил свою работу цирк.
На приставном стуле рядом со мной оказалась Олимпиада Антоновна. Она сидела принаряженная, крупные бусы на груди, шаль с длинными кистями, в руках букет пионов.
— Была не была! Решила все же поглядеть! — объяснила мне Олимпиада Антоновна. А в антракте спросила:— За кулисы собираетесь? Тогда и я с вами!
Прошла, огляделась, отыскала глазами Гусейна и, как-то по-девичьи, конфузливо вспыхнув, протянула ему букет:
— Это вам!
Приняв цветы, низко склонившись, чтобы скрыть волнение, старый реквизитор гортанно ответил:
— Благодарен очень. Спасибо! Мне давно не дарили цветы!
— Вот и вдыхайте на здоровье, — нежно сказала Олимпиада Антоновна. — Если понравятся, можете еще в дорогу срезать.
А потом, когда мы вернулись в зал, объяснила, словно оправдываясь:
— Народ у нас щедрый на проводы, для артистов цветов не пожалеет. Ну, а про Гусейна кто вспомнит? Надо и ему внимание оказать!
Весь следующий день заняла разборка шапито.
Есть в этом что-то щемящее. Разоряется пусть и недолговечное, но вчера еще переполненное жизнью цирковое гнездо. И хотя сознаешь, что спустя недолгие дни оно возродится на новом месте, все равно каждый раз охватывает печаль. До самого вечера продолжалась работа, и множество рук, подчиняясь команде шапитмейстера (в этот день он был в цирке главнейшим лицом!), и разбирало, и складывало, и упаковывало брезент. Что же осталось к вечеру? Входная арка с ободранными афишами. На месте манежа вытоптанная площадка. Да еще невысокий навес: под ним сложили имущество, приготовленное к отправке. Только тогда шапитмейстер объявил долгожданный шабаш.
Гусейн и теперь трудился со всеми вместе и не меньше остальных. Обнаженный до пояса, он поражал великой худобой. Усталости, однако, не выказывал и ни разу не позволил себе передышки. Под вечер к нему обратился директор:
— Уважаемый Гусейн! Ты всегда и во всем для нас опора. Не откажи и сейчас. В ночь перед отъездом, когда все на виду, — всякое может случиться. Прошу тебя, не уходи! — Польщенный директорской просьбой, реквизитор согласился. И я попросил разрешения остаться.
— Хорошо, — улыбнулся Гусейн. — Будем вместе сторожить.
Вскоре разоренный цирк опустел, надвинулась плотная ночь, и все пропало в ней, — все, кроме звуков.
Ворочаясь во сне, вздыхали и фыркали красавцы буйволы дрессировщика Исмаила Мирзоева. Не спалось и египетским пепельным голубям иллюзионистки Юлии Безано: они курлыкали, всплескивали крыльями. А по соседству, на железнодорожных путях, то и дело грохотали тяжеловесные составы — день и ночь, день и ночь Кривой Рог отгружал свою руду.
Электричество отключили еще утром. Гусейн зажег фонарь и повесил на столбик у навеса. Вскипятив чайник, расставил на опрокинутом ящике пиалы, блюдце с мелко наколотым сахаром. Разлил чай, и я невольно вспомнил слова Олимпиады Антоновны: действительно, чай был настоян до черноты.
— Мне давно цветов не дарили, — сказал Гусейн, возвращаясь ко вчерашнему. — Очень красивые цветы выращивает Олимпиада Антоновна!
Опять прогрохотал и замолк вдали железнодорожный состав. Гусейн, прищурясь, поглядел на язычок огня в фонаре.
— Мне давно не дарили цветов. А ведь когда-то я тоже был артистом. Кем только не был: акробатом, жонглером, силачом, факиром. Да, факиром тоже! Меня закапывали в землю, и я лежал под землей до конца программы. Босыми ногами ходил по битому стеклу. Глотал расплавленное олово. Протыкал себе щеки иглами. Был силачом. В афишах меня объявляли самым сильным на земле человеком и предлагали любому из публики одолеть меня. Охотники находились. Победившему обещали награду — дойную корову. Однако никто никогда ее не получал!
Обо всем этом Гусейн рассказывал, сидя на корточках, раскачиваясь в такт негромким словам:
— С кем только не приходилось бороться! Боролся с любым из публики! С быком боролся! Боролся с удавом! И всю жизнь — с нуждой!
— Опять завел любимую пластинку, — послышалось из темноты.
— Эй, кто там? — настороженно приподнялся Гусейн.
В круг света, кидаемого фонарем, шагнул один из молодых акробатов, этакий невозмутимый крепыш, попирающий землю широко расставленными ногами.
— Завел пластинку! — сказал он, с нескрываемым превосходством оглядев реквизитора. — И как тебе, старик, не надоело вспоминать одно и то же? Который раз про эту самую давнишнюю эксплуатацию заводишь разговор!
— А ты спать почему не идешь?
— Пойду сейчас. Огонек увидал и завернул. Выходит, опять, старик, на тебе отыгрались? Опять за спасибо дежурить заставили? Ко мне бы сунулись. Тю!
Гусейн не сразу откликнулся. Напряженно округлившиеся его глаза прикованы были к юноше, всем довольному, во всем уверенному.
— Ты чего так смотришь, старик?
И тогда Гусейн сказал: