Фраза стала главным в его жизни. Он бы не смог объяснить, откуда она бралась. Выплывала из-под его пера, а потом тянула и его за собой за руку. После тяжких лет эвакуации работа здесь, в разбитой подмосковной школе учителем, потом директором детского дома, вдруг после какого-то выступления на совещании этот журнал с казенным названием… и понятно, что невозможно было отказаться… журнал был «цековским». Ничтожная должность, убогая жизнь на мизерную зарплату… переполненная электричка по утрам и пугающе пустая по возвращении. Задавленная старыми вещами комнатушка, спящие дети, жена в затрапезном виде, вечно ворчащая и не имеющая возможности в силу характера и ума оценить, что же происходит… и его тяга писать… ну, понятно, не то, что приходится сейчас по службе, но фразе все равно. Он это понял недавно и ужаснулся — фраза органична для него, а не для того, о чем он пишет. И поэтому получается не засушенная наукообразная галиматья о педагогике, а вполне убедительная, но, будь она неладна, так изначально лживая «правда». Он мучился ужасно. Рос по службе стремительно, уже обошел тех, кто его услышал, рекомендовал, проталкивал. Они недоумевали, пытались выяснить его закулисные ходы, патронов, хитрые интриги и сами себе не верили, ничего не находя. Так не могло быть. Но они не решались покуситься на его писания, ибо они все шли под чужой фамилией, которая тоже благодаря этому стала появляться в списке под более высокими некрологами, среди участников совещаний, заседаний, встреч… надо было быть идиотом, чтобы предпринимать против этого действия без видимой для себя выгоды, без «ведущего», но все же «стукнули» раз, другой, и явно без ощутимого успеха… А его фразы стали возвращаться, как новые лозунги педагогики, сверху — «из доклада» и красовались заголовками на полосах газет и даже стенах детских учреждений. Редактор поднялся еще выше, уже над журналом, и его преемник пересадил «перо» поближе к себе, сократив площадь двух машинисток, а потом и вовсе выделил ему два пустых дня для работы дома и творческое утро. Он быстро подобрел, потолстел от многого сидения и сменил очки на более солидные, не в круглой оправе, а эрзац роговые с переходом коричневого цвета в желтый на наружных закруглениях у висков… теперь галстук он завязывал на двойной узел, постоянно проверял, порой совсем не к месту, застегнута ли ширинка и обтряхивал лацканы пиджака от перхоти, отчего они совсем засалились и придали ему законченный вид местечкового ремесленника, вышедшего на прогулку после работы. Зато он стал Петр Михайлович, а никакой уже не Петя на «Вы», и не Пинхус Мордкович, ну кто же допустит Пинхуса к личному делу в отделе кадров. Петр Михайлович — вполне привычно по-русски и пристойно. На конференцию в республику он должен был ехать в среду, и в понедельник, получая инструктаж, какой доклад везти на совещание, заодно выяснил, что заму главного не нравится его пиджак, и ему в порядке премии, именно на пиджак вместе с командировочными выдадут деньги, а в этом ехать никак нельзя. Он смущался в свои сорок, как мальчик, вынужденно благодарил, проклинал все на свете, начиная с педагогики и журналистики до жены, и поплелся домой в совершенно расстроенном духе. После очередной домашней сцены, упреков о его никчемности, безобразной неряшливости и непрактичности в местном сельпо у знакомого продавца был куплен импортный костюм баснословно дешево даже с учетом переплаты.
В домике для гостей в показательном колхозе — миллионере, где проходило республиканское совещание, инструктор ведомства, приставленная к нему для встречи, размещения, связи с начальством, помощи по всем вопросам не поняла его молчания в ответ на явные намеки, «что она по всем вопросам», оставленного нетронутым и вечером, и утром графина с коньяком местного производства, слишком позднего сидения за столом над докладом и раннего подъема без опоздания…
Совещание прошло «без сучка», и она сияла от похвал ему, ощущая свою непонятную в чем причастность. А он не выпил ни рюмки на банкете и уехал в купе вечерним, ни за что не согласившись на мягкий вагон в утреннем и не обращая внимания на ее обиженно надутые пухлые губки.
Что он не умеет жить, донеслось до начальства прежде, чем он вернулся, его стали побаиваться, подозревая в чем-то тайном, приглядываться, вычислять, не берет ли он на заметку… он же ничего этого не ощутил и работал, работал…
Оказалось, что у него нет друзей. Близкий родственник в откровенном разговоре как-то сказал ему, что он попал в ловушку, и оттуда не выбраться. Он не согласился. Потом долго думал ночью про пиджак, графин коньяка на столе, приставленную к нему чичероне в юбке, про переданную похвалу «сверху», про еще одну премию… он сам чувствовал, как его покупают, т. е., значит, и продают, и он не мог понять, кто, но не хотел верить, что совершил ошибку, оторвавшись от своего дела с ребятами, с которыми у него всегда получался искренний контакт, и превратившись в «еврея при губернаторе»…