— Пушкин сам за себя постоит. Я бы устроила Пушкинский вечер, а потом диспут.
— Верно. Я хоть и не педагог, но тоже так думал. Вы, значит, с нами, за нас…
— Не совсем! — призналась пани Тереза.
— Вот те раз! Не станете же вы утверждать, что вам нравится старый строй?
— Нет, ничуть. Но я бы сперва научила людей ходить, как вы говорите, по-человечески, свободно, а уже потом делала бы революцию.
— Ну, эта песня мне знакома, — посерьезнел Ткачев. — Слышал! Одного я только в толк не возьму, объясните: может ли ходить спеленатое дитя? И как оно развиваться будет, если его силком держат в постели?
И пошли они спорить об этих свивальниках, когда их снимать, сразу или постепенно, и так увлеклись оба, что Ткачев только спустя минут двадцать спохватился.
— А вы, собственно, гражданка, кто такая? По какому вопросу?
Щенсный зиму провел в детдоме, выучил букварь, а весной появился внезапно на пороге комнаты пани Терезы — смуглый, вытянувшийся и, как всегда, хмурый.
— Здравствуйте, я пришел поблагодарить вас.
Пани Тереза, занятая проверкой тетрадей, в первый момент не поняла.
— За что поблагодарить?
— За все. И простите за то, что я доставлял вам столько хлопот. А теперь я пойду.
— Куда?
— В степь.
Пани Тереза повернулась к нему вместе со стулом, так как сидела она на черном вращающемся табурете для пианино.
— И зачем ты туда пойдешь?
— За солью. Будем соль вываривать. Есть такие источники. Соленые. Мамай знает. Мы уже раздобыли лошадь с телегой. Их родственники, татары, одолжили. Расплатимся с ними солью, а остальную соль выменяем на хлеб. Отцу тяжело, вы же знаете, вот мне и приходится, не сердитесь.
— Это отец так решил?
— Нет, отец не знает. Я сам… А Валек останется здесь. Вы его не обижайте. Он еще теленок… И может, примете на мое место Кахну?
— Никого я не приму и тебя никуда не пущу. Я за тебя отвечаю, Щенсный, и не даю разрешения!
— А я не спрашиваю разрешения. Ухожу, и все. Хотел уйти по-хорошему, без обид, но раз вы кричите, то ничего не поделаешь…
Он повернулся и вышел. Пани Тереза кинулась за ним. Щенсный прибавил шагу, выскочил на крыльцо и растворился в темноте.
Назавтра детдомовцы сообщали друг другу новость:
— Мехмандарии нету! Мехмандария ушла в степь, со Щенсным ушла, всей ордой!
Те, кто посмелее, побежали наверх, и никто их там камнем не встретил. Двор был непривычно пуст и молчалив; ни одного татарчонка в возрасте от 10 до 16 лет! А ведь их там была добрая дюжина…
Весь день ребята были под впечатлением бегства Щенсного. То и дело посматривали вверх, на гнездо Мехмандарии, проверяя, не выглянет ли из-за уступа лохматая голова разбойника в окружении шарообразных, прикрытых плоскими вышитыми тюбетейками татарских головок. А когда вечером Витковский, тот самый, которого Щенсный на прошлой неделе чуть не прибил за худое слово о Пилсудском, так вот, когда Витковский в спальне сказал: «Сегодня я вам почитаю книгу пана Казимежа Тетмайера о разбойнике «Яносик, гетман Литмановский», у многих перед глазами встал вместо Яносика их разбойник Щенсный. Поднялся шум, вспыхнули эмоции коллективного творчества, один вырывал у другого и передавал дальше неподатливый словесный материал, пока наконец не грянуло на всю спальню:
— Горе Щенсный, гетман Мехмандарии!
Ребята вложили в это прозвище столько едкой иронии, что, казалось, оно должно было выжимать слезу, как хрен, жечь, как крапива.
— Правда, смешно! — спрашивали они назавтра пани Терезу, не сомневаясь в ее одобрении: не может же она не сердиться на Щенсного за его бегство.
Но пани Тереза, откидывая со лба пушистые золотые пряди, отвечала нехотя:
— Отнюдь… Это скорее грустно.
Она, ко всеобщему удивлению, приняла в детдом Кахну. Щенсный убежал, даже, говорят, нагрубил ей напоследок — и что же? Она берет к себе его сестру.
В детском доме о нем сохранилась легенда: был, мол, такой черт чернявый, брат неженки Валека — Щенсный, Горе Щенсный, потому что босяк босяком, Гетман Мехмандарии, потому что с Мехмандарией шел в степь.
Под окнами угловой комнаты пани Терезы не раздавался больше тихий свист, и Юрек был все время один, еще более задумчивый, чем прежде, со своим по-детски сосредоточенным лицом, будто он сквозь замочную скважину подсматривал тайны мироздания.
В жизнь Щенсного Юрек влетел с именем и с камнем великого философа, и от этого события долго расходились потом круги, связывающее начало и конец нашего повествования; так что и Юреку надо, пожалуй, посвятить страничку-другую.
Юрек вступал тогда в душную пору созревания. В нем просыпались протесты и чаяния, сомнения и душевное смятение, выклевывалась свеженькая собственная индивидуальность, вся еще покрытая шелухой отвлеченных понятий.
Лишившись друга, на котором он проверял силу своих мыслей, Юрек чаще ходил теперь в городскую читальню и брал сразу три книги: «Капитал» Маркса, «Этику» Спинозы и «Трех мушкетеров» Дюма. Маркса он читал, чтобы стать марксистом, Спинозу — из снобизма, ради фамилии, о которой никто в школе не слышал и которая была овеяна ореолом высшей философии, и, наконец, «Трех мушкетеров» он читал для удовольствия.