– Верни бубен Аркашке, фраер! – снова послышалось из толпы, что под музыку топталась на лысом дворе.
А там и дети, которые век вертятся на свадьбах, защищая Аркашку, окружили городского нахала.
– Дядька, это Аркашкино место!
– Отдайте ему бубен!
– У него лучше получается!
– Кыш, мелюзга! – словно назойливых оводней, отгонял их приезжий. – Кыш, я кому сказал, малявки! Вы мне ещё тут… Брысь!
– Верните бубен!
– Не верните, а верни! – раздвинув хлопчиков, как неприкреплённые доски забора, перед непрошеным барабанщиком возник Перстенек, так по-деревенски звали Рыгора Гришковца; но на его руке-оглобле повисла жена Манька. Заскулила-затараторила, и удар сорвался. Гостю повезло, кулак у Перстенка что кувалда. – Мань, погоди! Погоди, Мань! Дай я за него возьмусь, мало не покажется. Бить не стану, а бубен… отниму… Да пустите вы…
Зная Перстенка, на него разом навалились мужики, прижали руку к телу – так-то понадёжнее будет, не порти людям праздник! Городской же парень – нет чтобы утихомириться, отдать бубен по-хорошему, чего уж там – оказался человеком с гонором, с которым, как говорится, на одном поле не сядешь – разошёлся не на шутку, особенно, когда высыпали из-за стола дружбаны. Прибыла поддержка, теперь и я герой!
– Бубен вам? Глянь, чего захотели! Да вы, слепаки, ни в жизнь его не увидите, если на то пошло! Нате! Берите! Подавитесь! – и он с размаху надел бубен на кол, будто кусок мяса на шампур. – Съели?
Стало тихо. Все замерли. Аркашка же, раскрыв рот и помахивая рукой, чуть выждав, подошёл и снял бубен…
– Отстаньте, я ему, гаду, всю харю расквашу! – вырывался из крепких рук Пертенек. – Бубен порвал! Он же нам, люди добрые, в морду плюнул! Всем! Нам! Вы хоть это понять можете?! Пустите-е!
До конца свадьбы городского никто не видел – женщины спрятали подальше от греха.
Гости снова уселись за столы. Двор опустел. На лавке сиротливо лежала гармошка, а рядом с ней сидел Аркашка, держа в дрожащих руках напрочь изуродованный бубен. Сидел и плакал, размазывая по щекам слёзы.
– Бубен… бубен… бубен… – шептал он.
– Аркашка, давай-ка за стол, – позвала его Перстенькова Манька. – Идём, Аркашка! Будет тебе убиваться. Принесут новый. Вон у Ежечки попросят.
– Бубен… бубен… бубен…
– Пошли, Аркашка! – она, словно тяжелобольного, взяла его под руки, потащила в хату.
Ежечка своего бубна не дал: «Один загубили, а у меня они в огороде не растут. От приезжих только и жди неприятностей…» Больше ни у кого спрашивать не стали, сойдёт и так, под гармошку.
Аркашка всю свадьбу просидел около гармониста. Насупленный, какой-то отрешённый. Ганна потом рассказывала, что во сне он часто бредил бубном.
…Нету Аркашки… После той свадьбы прожил совсем ничего. Ганна, чтобы самой спокойно отойти, дождалась, когда, не став обузой чужим людям, сляжет в землю её больной сын, и тоже распрощалась с этим светом.
А в Искани и сегодня гуляют свадьбы, крестины, новоселья, кто-то, как водится, звенит бубном, и кто-то, бывает, грустно вздохнёт-выдохнет:
– Эх, этот бы бубен да Аркашке!
С бубном в руках его и запомнили.
ДЕНЬ ШАХТЕРА
Чуть слышно пискнул цыплёнок – последний из выводка, что уцелел-спасся от мелких домашних хищников и пережил голод, – и Митук, вздрогнув всем своим онемелым телом, словно трогающий с места паровоз, проснулся.
– Ё-моё, так уже ж!.. – он продрал кулаком глаза, глянул на грязные ходики. По ним ползали-топтались мухи. – Ё-моё! Кыш с дороги, стерва! Раздавлю-ю!
Цыплёнок порхнул под трёхногую табуретку, на которой стояла литровая банка с водой. Хозяин, прогремев кирзачами, прежде чем отворить дверь, задержал виноватый взгляд на цыплёнке.
– Сегодня накормлю до отвала. Крупы куплю. Пшена. Слышь? Потерпи. Столько терпел – меньше осталось. Вырастешь – яйцами отдашь. Ясно, шмакодявка? А теперь сиди тут и не высовывайся, а то вдруг какая сволочь слопает… Погоди. Сегодня мне на почту пенсию привезут. Кучу денег. Я им сразу праздник и устрою! Запомнят они Митука! Сдохну, а слава про меня пойдёт: во нам Митук праздник наладил! И облизнутся. А то лишь языками мелют: «Алкаш!» Сам знаю, чего напоминать. Ну, сиди и не пищи! Я побег. За деньгами.
Митук жил на Кривой Берёзе, самой дальней улице, до почты было немногим более километра, и он рванул напрямки – через колхозную рожь. Колосья стегали по голенищам, путались под ногами, мешали, но припоздниться нельзя: навесит Люба замок на двери, тогда хоть кусай его.