– Эх, Мишуля, Мишуля!– председатель уперся спиной в сидение, стукнул одновременно двумя ладонями по «баранке».– Один я, получается, тебе еще не одалживал денег. Да? Молчишь. Не одалживал. И не буду. Я тебе, Мишуля, если что, билет куплю. Билет не пропьешь. Правильно? Или можно?
Мишуля неуверенно пожал плечами:
– Не знаю.
А затем, помолчав, добавил:
– Пропить можно все. Даже Москву.
Поговорить со своим любимчиком Мишулей Иван Поликарпович не успел – умер старик. А ему очень хотелось. Хотелось по-отечески откровенно попросить его, чтобы не пил так бестолково, жадно, взялся наконец-то за ум и показал себя перед земляками не «персоной», а тем Мишулей, каким был когда-то. И еще хотел старый человек, чтобы Мишуля сел на его «газончик». Он видел только его в кабине, на своем месте.
Про все это Мишуле рассказал председатель. Выдержав паузу, поинтересовался:
– Ну, так как, Михаил Степаныч?
Мишуля стоял на подворье Ивана Поликарповича, глотал слёзы и часто крутил своей лохматой головой:
– Не смогу я... не смогу... не смогу-у! Прости, Иван Поликарпович!.. Прости!.. А в бригаду пойду, председатель... или на ферму... Жить ведь надо... надо... ага... жить... и в самом деле-то,а ?.. А за руль – не смогу... Пропил я и руль... Прости, батя...
Председатель поехал, а Мишуля остался сидеть у гроба. Хотя был сегодня он и трезв, однако слёзы предательски катились из его глаз, словно дождь из густой темно-серой тучи. Другим могло показаться, что в гробу лежал самый близкий ему человек – не иначе, отец... Почему – показаться?.. Так оно, пожалуй, и было...
БУБЕН
Своего бубна у Аркашки не было, да и какой бубен мог быть у этого больного человека, если Ганна, его мать, лишь изредка покупала сыну печенье и конфеты в сельмаге, а кое-что из одежды привозила из города. Жили бедно, на две маленькие пенсии – Ганны и Аркашки. Аркашка, видать, никогда и не просил купить бубен. Ясное дело – нет. Он молча принимал от матери всё, что она давала ему. Ел, пил, носил… И тем был счастлив. Нет, не похоже, чтобы он даже заикался про бубен. Да она, Ганна и пообещать бы не пообещала, и купить бы его сыну не купила, каждая копейка на счету – на хлеб, на селёдку – не больно разгонишься. Да и где их купишь, бубны эти? Да и продаются ли они? Их же, наверное, мастера делают – в деревнях, в городах. Для себя… Вроде как решето, дугу, плуг. Но на любую гулянку в Искани – свадьба ли, крестины, новоселье – местный музыкант вместе с гармошкой беспременно прихватывал бубен. Бубен – для Аркашки, который вечно являлся на такие мероприятия без приглашения; его ждали, усаживали на краешек лавки, наливали рюмку-другую. Он выпивал и закусывал, не проронив ни слова. Лишь сопел и поглядывал на гармониста. Тот, поев, шёл на своё место, Аркашка за ним, садился по правую руку, из-за голенища – почему-то и зимой, и летом Ганна, а может, и он тоже, признавали только сапоги – выуживал палочку, самолично выструганную, потому чуток кривоватую, шершавую, и под его пухлой рукой заводил свою песню бубен. Сначала дрожал-звенел крохотными бубенчиками у Аркашкиного уха, заливался, чисто жаворонок в поднебесье, а потом его туго натянутой кожи касалась палочка, а музыкант, склонив голову, выбивал-выстукивал мелодии на любой вкус, и никто не упомнит, чтобы хоть раз гармонист попрекнул его за фальш. Аркашка был маэстро. Правда, случалось, кто-нибудь, здорово подвыпив, тянулся за бубном. Да что с него, осоловелого, взять? Интересно – Аркашка отдавал бубен молча, покорно, отодвигался от гармониста или стоял сбоку, поблизости и, казалось, равнодушно наблюдал за танцующими. Но без дела он оставался недолго, уж кто-нибудь да крикнет:
– Отдай бубен Аркашке!– И добавит: – Портач!
Аркашка тут же молча возвращался на своё законное место, перехватывал чужую руку с палочкой, забирал палочку, забирал бубен. «Люди сказали: отдай…» И снова, склонив голову, в такт музыке прицокивал языком, притопывал сапогом и, до капелек на раскрасневшемся лице, выбивал-выстукивал из этого немудрящего инструмента нечто живое, весёлое, трепетное – отчаянно нужное человеку после рюмки.