У передней стороны дома, глядевшей на полдень, возвышался широкий портик, вокруг которого находились комнаты для домашней прислуги (cellae familiaricae), кладовые и погреба, сараи, где хранились земледельческие орудия и другие принадлежности сельского хозяйства; тут же находился и атриум в древнем стиле. От него шла широкая аллея из конусообразных сосен, служившая местом прогулок, а за ней тянулась дорога, называемая gestatio[44], по обеим сторонам которой, отделенные от нее шпалерами, находились огороды и фруктовые деревья, предмет стольких забот Овидия, которые, в минуту повествуемых мной событий, покрывались уже цветом. В верхней части вышеупомянутого портика помещался триклиний (triclinium – обеденная комната), из дверей которого видна была небольшая часть ксистуса[45], покрытого разнообразными цветами. В середине портика находилась дверь, которая вела в нижнее помещение дома, среди которого был небольшой двор, оттененный разного сорта деревцами и кустарниками, и с фонтаном, струившим воду из ноздрей какого-то морского чудовища; на этот дворик выходили cubiculi, спальни или комнаты, назначенные для отдыха, так что спавшие в них убаюкивались журчанием фонтана.
Из галереи (fauces)[46], шедшей вокруг дома, узкие, по обычаю того времени, лестницы вели в верхний этаж, где помещался гинекей, то есть комнаты жены Овидия, которой в минуту нашего рассказа не было на этой вилле: она оставалась еще в городском доме своего мужа.
В задней части дома, позади триклиния, находилась обширная комната, одна из самых теплых в доме в зимнее время, когда солнечные лучи почти не оставляли ее в течение целого дня. Это было apodyterium, комната, где хранилась одежда и служившая вместе с тем будуаром; она соединялась с тем отделением дома, где помещалась купальня, balineum. По обе стороны триклиния, то есть столовой, находились, на восточной стороне, tablinum, в котором помещался богатый шкаф с ящиками для книг и дощечки (pugillares), натертые воском; эти последние служили для письма: на них записывались для памяти счета, мысли, приходившие на ум в течение дня; их употребляли также в виде любовных записок; в доме Овидия tablinum был кабинетом поэта. На противоположной, то есть западной, стороне столовой находилась эзедра, или экседра, зал для разговоров, то есть гостиная. Это была довольно просторная комната, разрисованная цветами и птицами; с потолка, из углубления, обделанного кедром, спускались две бронзовые лампы (lychni pensiles) на цепочках из того же металла, у стен же стояли широкие кресла в форме кроватей с пуховыми подушками (pulvinares).
Молодой невольник, lampadarius, войдя в эту комнату, зажег фитили висевших ламп, при свете которых можно было еще лучше рассмотреть прелестные рисунки на стенах, богатство деревянной отделки, блестевшей великолепным красным цветом знаменитой эфесской киновари, и, особенно, налюбоваться мозаиковой картиной на полу, изображавшей голубков между цветами и зеленью у берега озера, посреди которого плавали лебеди.
Овидий прибыл на виллу раньше своих гостей. Двое или трое слуг, следуя указаниям метрдотеля (tricliniarches), приготовляли уже в столовой все необходимое к ужину; archimagirus, или главный распорядитель в кухне, торопил поваров в их работе; promis, или погребщик, вынес уже из погреба амфоры со старыми винами: фалернским, массикским и мартинским; словом, на вилле Овидия все было в движении.
Овидий с заметным волнением ходил из одной комнаты в другую; мысли его были заняты не приготовлениями к ужину, бывшему, в данном случае, одним лишь предлогом к собранию, а совершенно другими предметами; он думал в это время о таинственном появлении невольника Клемента, о низких намерениях Ливии, о печальной участи своей Коринны, об опасности, угрожавшей, как он знал, ему самому; наконец, о сотрапезниках, или, вернее, заговорщиках, которых ожидал к себе эту ночь; все эти мысли, путаясь одна за другую, кружили ему голову и волновали его душу.
– Однако необходимо принять какое-нибудь решение! – воскликнул он, останавливаясь. – Но какое?.. На Августа нельзя полагаться: Ливия овладела им совершенно; она сумела сделаться его Эгерией[47]; возбуждая его на добрые и великие дела, она делает себя и его любимцами народа. Если бы еще жил Меценат, он был бы на нашей стороне; но Валерий Мессала обожает Августа, который отчасти по настоятельным советам Мессалы провозгласил себя отцом отечества; также чужд нам и Квинтилий Вар, мечтающий быть правителем Германии и осаждающий императрицу просьбами об этом…
И поэт продолжал мерить длинными шагами гостиную, припоминая и разбирая в своем уме всех лиц, пользовавшихся влиянием при дворе; после нескольких минут размышления он безнадежно опустил голову: всех этих лиц, по той или другой причине, он устранял от участия в своем предприятии.
– Но кого же избрать мне? – спросил он, останавливаясь вновь и ударяя себя по голове.
В эту минуту nomenclator[48], появившись у дверей гостиной, провозгласил:
– Павел Фабий Максим.