Мама захлопнула дверь. Я знаком попросила ее не закрывать – мы с Антуаном пока не собирались ложиться. На улице тепло, и мы еще не раз будем ходить туда-сюда между террасой и кухней – взять себе бутылку вина, вытряхнуть пепельницу, поискать чего-нибудь пожевать – остатки цыпленка, пакет чипсов, печенье. Но она дверь все-таки закрыла, чтобы не было сквозняка. Со сквозняками она воевала не на жизнь, а на смерть. Всегда, даже в разгар лета. Пока я жила здесь, мы с ней часто ругались из-за этого. Мне больше всего нравилось ощущать движение воздуха в комнатах, я ненавидела чувствовать себя запертой в герметично закрытом доме. Она от этого с ума сходила. Все за мной закрывала. Везде, даже когда я была в собственной комнате. Входила и, ни слова не говоря, устремлялась к окну. Устранив зло резким, гневным жестом, удалялась, не удостоив меня ни объяснением, ни даже взглядом. Не знаю, почему она так ненавидела сквозняки, даже самые теплые, даже самые легкие. Думаю, она и сама не смогла бы объяснить. Какая-то невесть откуда взявшаяся фобия, что-то заложенное в ней с самого детства, быть может унаследованное от родителей. Сквозняки в доме были абсолютным злом. В этом, как и во многом другом, они с отцом были согласны. Туда же, наверное, нужно отнести и проблему ставней. Родители закрывали их, едва стемнеет, а иногда даже днем, если летом было очень жарко. Мне казалось, что я живу в склепе. Казалось, что меня хоронят заживо.
Она налила себе стакан воды на кухне и выключила свет. Потом мы услышали, как заскрипела лестница. Но ведь мать весит совсем немного. Так похудела за последние недели. В этот приезд я ни разу не видела, чтобы она что-нибудь съела – говорила, что просто не может, но потом все вернется, конечно. Часто повторяла: знаешь, все проходит. Это и есть смысл ее философии. Выстоять. Не поддаваться. Ждать, пока время сделает свое дело. Терпеливо и молча. Главное, не жаловаться. Мы насчитали двадцать скрипов, по числу ступенек. Эта долбаная лестница всегда скрежетала как телега несмазанная. Похоже, с самого первого дня. С тех пор как родители незадолго до моего рождения влезли в долги на сорок лет и купили этот дом. Никто так и не сумел ничего с ней сделать. Никто так и не понял, почему она скрипит. То ли дефект конструкции, то ли качество древесины. Или небрежная сборка. В школьные годы мы проявляли чудеса изобретательности, чтобы по ночам спускаться по ней, не потревожив родителей, они бы нам спуску не дали, и главное, не разбудив отца, иначе нас ждала расплата – он рано вставал на работу, и сон его был священен. Сколько раз мы с Антуаном попадались, когда вощеное дерево скользило под носками, или срывались руки, когда мы цеплялись за перила в надежде скатиться на первый этаж, почти не касаясь ступенек! Сколько раз подворачивали ноги, неловко приземлившись! Только Поля ни разу не накрыли. Не знаю, как у него выходило ничем себя не выдать. А ведь он спускался почти каждую ночь, обычно задолго до меня – заграбастать телевизор и видеомагнитофон и крутить те старые выцветшие фильмы, которые, как он теперь говорит, определили его судьбу. А иногда сбегал из дома на всю ночь.
– Думаешь, приедет? – бросил Антуан, прикуривая.
На улице тихо шелестели деревья. Ночь была еще теплая. Из сада доносились запахи земли и смолы. Антуан поджег фитиль масляной лампы, освещавшей наш угол террасы. Он купил ее родителям в начале лета. Они ею ни разу не пользовались. Я пожала плечами. Разве с Полем поймешь? Он всегда поступал, как ему в голову взбредет. Приличия его не волнуют. Как будто статус художника дает ему право. Считал, что никому ничем не обязан. Тем более семье, которую размазывал в каждом фильме, в каждой пьесе, хоть и отрицал это. Твердил: это же вымысел, какое это имеет к вам отношение. Да что он себе думает? Я, конечно, не такая киноманка, как он, не особо увлекаюсь литературой и театром, – вернее, у меня на них не хватает времени, – но уж эту отмазку я знаю, всю эту херотень про вымысел, этот жалкий способ уйти от ответа, эти лицемерные штучки. “Но ведь герой – рыжий!” – огрызается, оправдываясь, Кристиан Клавье в “Моих наилучших друзьях”[2]
. И потом, его интервью. Тут я вообще не знаю, какие можно найти оправдания. Лично я была на него не в обиде. Мать тоже. Не хуже самих пьес или фильмов. Но Антуан смотрел на дело иначе. В его глазах то, что брат по ходу беседы лжет, выдумывает себе детство, какого на самом деле не было, семью, не совсем такую, в какой вырос, подтасовывает воспоминания и прошлое ради собственной выгоды, – самая что ни на есть гнусная непорядочность. И тут уж не сошлешься на вымысел, поэтическую вольность или еще какую-нибудь фигню в том же духе. Нет. Это вранье чистой воды. Откровенное надувательство, пусть и интеллектуальное.– Нет, каков ублюдок! – орал он. – Мифоман хренов. Цену себе набивает. Чтобы его все жалели или уж не знаю что. Какой врун! Да еще эта манера плакаться на свое детство… Манера все чернить. Маму, папу, этот дом, этот город…