Только что ворвались удальцы в турецкий редут. Исчезло, наконец, на холме то проклятое пространство, где каждого вступавшего в него ожидала смерть, — весь холм покрылся маленькими, беспорядочно двигавшимися по всем направлениям огневыми точками. Смерть ещё витала над Горним Дубняком — в редуте шёл рукопашный бой, — а около него уже началось дело христианской любви и милосердия. На страшный холм, залитый русской кровью, усеянный телами русских героев, явились санитары с ручными фонарями; огоньки в них и были теми движущимися светящимися точками.
День 12 октября и в особенности ночь после него остались навсегда памятными юному Гранитову. Насквозь, как один миг, не покладая рук пришлось ему провести их за работой. И за какой работой!.. Тот ужас, который днём в пылу боя был незаметен, теперь явился воочию со своими непременными последствиями. Пока Горний Дубняк сыпал пули, пока русские герои шли под них и падали, сметаемые ими, раздумывать не было времени, разглядывать тоже, санитарам впору было только подхватывать, где оказывалось возможным, раненых и оттаскивать их подальше от зоны боевых действий. Вид страданий, самых ужасных, самых разнообразных, притупил всякую чувствительность. Но зато потом, когда бой утих и вернулось сознание действительности, сердце заговорило, и при виде бесконечных мук товарищей слёзы невольно выступали на глазах, горло стискивало какими-то невидимыми клещами, руки опускались сами собой.
Гранитов в течение дня всё время оставался с товарищами-санитарами у холма с Горним Дубняком. Они оттаскивали раненых и, уложив их на носилки, чуть не бегом доставляли на перевязочный пункт, где, также не покладая рук, работали доктора, фельдшера и сёстры милосердия. Если на холме было царство смерти, то тут, на перевязочном пункте, было царствие страданий. Доктора в залитых кровью фартуках работали зондами, пилами, операционными ножами. То и дело в палатках раздавались пронзительные, за душу хватающие вопли — это хирург или вытаскивал из раны пулю, или ампутировал какую-нибудь поражённую часть тела. Тут же рядом работали сёстры милосердия, обмывавшие раны, накладывавшие на них повязки.
Катя Гранитова работала в этом аду. В самом деле, выносливость этой девушки, скорее даже девочки, была поразительна. От одного раненого она кидалась к другому; облегчив его муки, насколько это было сейчас возможно, она спешила к третьему, к четвёртому; тому она тихо шептала слова утешения, с этим вынуждала себя улыбаться и даже смеяться, замечая, что весёлость действует на несчастного ободряюще. Даже видавший всякие виды доктор и тот, на мгновение поднимая голову, с удивлением взглядывал на неутомимого подростка.
— Эй, сестра Гранитова! — кричал он. — Вы бы отдохнули часок!..
Но Катя только головой качала в ответ да указывала глазами на новых, то и дело подносимых с поля битвы мучеников.
До отдыха ли было тут!
— Сестра! Се-е-естрица!.. — стонали на все лады десятки жалобных голосов.
— Что, милый? — подбежала Катя к огромного роста гренадеру. — Как мы?
— Ни-и-чего! — страдая от мук, стонал тот. — Живот у меня будто не живот, а камень!
У него развивалось уже осложнение, роковой конец был близок...
— Бог даст — пройдёт! — утешала всё-таки страдальца Катя. — Поправишься... Сейчас осмотрит доктор...
— Не... не надо... подожду... которые потяжелее есть... после...
Неожиданно раздавшийся взрыв смеха заставил Катю метнуться в ту сторону.
Там прямо на земле лежал гренадер с унтер-офицерскими нашивками на погонах.
Он и ближайшие к нему товарищи хохотали.
— Чего это они? — удивилась Катя.
Унтер засмеялся, засмеялись рядом и ещё двое-трое раненых. Как-то удивительно странно звучал этот раскатистый смех среди стона, воплей и криков. Гранитовой пришло в голову, что эти несчастные под влиянием пережитого ужаса и боли начали терять рассудок.
— Что это вы, голубчики? — в недоумении спросила девушка.
— Над турком, сестрица, потешаемся! — засмеялся гренадер. — Глупый он...
— Ильченко и в канаве смешил... — отозвался сосед. — Тут пули жужжат, а он, знай себе, хохочет... Ноги ему, вон, насквозь прострелили, но он так и ржёт...
Этот гренадер действительно не ушёл с поля битвы даже тогда, когда турецкие пули пробили ему обе ноги. Это было после занятия гренадерами малого редута. Ильченко так приободрился, что вместо понятных в его положении стонов начал, не переставая, стрелять, всячески глумиться над турками и уверять товарищей, что рана его — совсем пустое дело...
Он и теперь, ничем не выдавая своей боли, взялся было рассказывать, как лежавшие в канаве гренадеры, потешаясь над турками, выставляли на штыках свои кепки, чтобы заставить неприятеля выпустить напрасно несколько сотен пуль. Но Гранитовой недосуг было слушать его рассказ; она уже склонилась над смертельно раненным стрелком, тихим голосом позвавшим её.
— Что? Что тебе, голубчик? — спрашивала она. — Пить?
— Нет... куда уж! — упавшим голосом ответил он. — Командир наш... Принесли?
— Какой командир? Кто?
— Его высокородие полковник Эбелинг... Видел, как он упал... Принесли ли?