— Нет, — Артемьев покачал головой. — Не тот случай. Хорошо, что ты Наталью берешь с собой. Только дай им возможность поговорить. Может быть, это очень серьезно у них.
И Светлана Ивановна, помолчав столько, сколько позволило ей дыхание, и прикрыв вдруг глаза, сказала:
Не первый снег хотелось написать ей, а Ольгу. Именно Ольгу — жестко и страстно — написать человека накануне открытия, может быть, самого важного открытия в жизни — открытия самого себя.
— Это твой спаситель?
И все-таки он не видел в ней профессионального серьезного врача. Но с приездом Меньшенина он увидел и это. И это ее горение — зрелое, без суеты и мальчишеской или девчоночьей лихости — к такому он привык и природу такого понимал — смутили его.
— Эшелон шесть тысяч, курс двести двадцать, — услышал он в наушниках измененный ларингами голос Курашева.
Они хором, весело отвечали ему. И тогда Нелька не знала, что придет час, когда эти слова для нее зазвучат очень серьезно… Потом через ее жизнь прошел другой художник — Басканов. Этот говорил то же. Только совсем иначе, может быть, оттого, что в училище было много симпатичных девчонок и почти поголовно все они были без ума от него — высокого, сильного, с просторными серыми глазами, улыбчивого, с огромной шевелюрой мужчины, простого и загадочного в каждом движении. Басканов, несмотря на свою чисто рязанскую внешность, одевался строго, точно шел не на урок живописи в училище, а на дипломатический раут — в темно-серый, из очень дорогого материала костюм, нейлоновую рубашку, манжеты которой с янтарными запонками ровно на полтора сантиметра выглядывали из-под рукавов пиджака, галстук, свободно охватывающий шею. И руки у него были красивые — длинные, сильные кисти, чуть загорелые и суховатые. Басканов не сразу нашел эту формулу. Он просто произнес однажды, сдирая с подрамника холст, на котором сам писал этюд натурщицы: «Надо уметь побороть желание оставить в живых то, что вышло из-под кисти вопреки замыслу и намерению». Нелька тогда подсказала ему: «Сам себя смирял, становясь…» Он зорко глянул в ее сторону и согласился. И потом говорил только так. Но Нелька не поверила ему с первого раза: слишком красив был жест и демонстративен. И слишком заметными были руки. И не верила никогда. Басканов чувствовал ее недоверие в чем-то главном. Сначала, видимо, не принимая всерьез эту длинноногую скуластую девицу с короткими, словно исхлестанными ветром косичками «в разные стороны». Потом попытался что-то проимитировать, возмущался — сделался в неизбежных на занятиях встречах с ней резким и грубоватым, потом вроде бы и вовсе не замечал ее. И в конце концов что-то почувствовал серьезное в ее недоверии — притих. В общем, он был неплохим парнем и способным художником. Он отлично писал дождь. И у него получался город, проспекты, дома, машины, толпы на улицах. Писал он сочно, щедро, твердо знал рисунок. И его город остался до сих пор в ее памяти.
— Просто мне было обидно видеть, как ты просишь у этого жлоба…
И только проснувшись дома, в своей постели, он поел, что оставила ему мать, и снова уснул, теперь уже по-настоящему.
А ведь тогда он не открывал Америк, как открывает их Меньшенин. Все, что делал он, уже было, уже делалось — всерьез и по-настоящему. В больших клиниках, на высшем хирургическом и научном уровне. Но и он делал все впервые, помня, что врач — общественное понятие, и гармония сама собой приходила, искренность помогала.
Наталья вышла из машины — прямо в степь, словно ступила в воду. Некоторое время шла одна, не оглядываясь, и колосья закрывали ее до пояса. Потом Володька догнал ее.
— А зачем? Верочка, зачем ему лифчик?
Волков поймал себя на мысли, что Главный конструктор говорит все это для него.
Кабина «Колхиды» тряслась и скрипела. Но движок тянул хорошо, не дымил, не грелся. Задний мост не гудел. Чуть-чуть подвывала коробка. Но это оттого, что еще не приработались шестерни. Если пока, километров, скажем, двести — триста, не гонять ее на пределе, все обойдется. На проходной нашлось и сиденье. Почти новенькое — тоже со списанной «Колхиды». Кулик свое старое отнес вахтеру, кое-как подлатав его, и две «перцовой». Все подходило к финишу. Но все же выходить на трассу в такой машине не хотелось: остановишься в пути у столовой пообедать — объясняй людям, что это, мол, такую мне дали. Мне что, ходит, и ладно. Сознание собственного достоинства и чувство шоферской чести не позволяли ему, однако, на дерьме ездить.