Бельгийский поэт и филолог А. Ван Вассенхов однажды воскликнул: «Де Грейфф способен привести в отчаянье любого переводчика своею игрой слов и своим словотворчеством!» Однако, пожалуй, труднее всего последовательно передавать средствами другого языка эффект, производимый в подлиннике разрывом устоявшихся связей между фонетической оболочкой слова и обыденным, словарным смыслом, — эффект, к которому Леон де Грейфф постоянно стремится. Тот факт, что слово в поэтической строке не равнозначно тому же слову в прозаическом контексте, вообще-то хорошо известен каждому вдумчивому читателю. Но де Грейфф столь виртуозно и настойчиво эксплуатирует этот механизм поэтических «приращений» смысла, что его стихи в дословном переводе не только перестают быть поэзией, но чаще всего звучат абракадаброй. Носителем оформленного смысла у него нередко являются цельные строки и даже более сложные единицы поэтического текста — строфы и их комбинации. Значения отдельных слов как бы растворяются в плотном фоническом потоке, сгустки которого приобретают самодовлеющий и неразложимый смысл:
Или:
Естественно, что переводчику здесь приходится искать соответствия уже не на уровне отдельных словосочетаний или даже высказываний, а в сфере более крупных блоков поэтической речи. Очевидно, всякий переводчик Леона де Грейффа должен руководствоваться тем максималистским принципом, который безупречно сформулировал выдающийся советский мастер перевода Лев Гинзбург: «…если просто перетаскиваешь слова из одного языка в другой, то ничего и не получится. Нужно чувствовать дыхание стиха… Перевод — это обмен жизнями».[3]
Итак, и музыкальный и смысловой рисунок стиха Леона де Грейффа отчетливо прихотлив, а порой — и причудлив. Но причудливость никогда не была для этого поэта самоцелью: ее конечное назначение не в том, чтобы расцветить или затуманить, а в том, чтобы — напротив — максимально высветлить стержневую идею стихотворения. Вот почему ажурное кружево полунамеков то и дело рассекает отточенная сталь строки, звучащей афоризмом:
Конечно же, Леон де Грейфф был бунтарем. Но бунтарствовал он, как и его сверстники в Латинской Америке и Европе — будь то чилиец Пабло Неруда, никарагуанец Рубен Дарио или ранний Маяковский, — вовсе не ради бунта: его мятежный дух восставал против вполне конкретных «притеснителей истины» и прежде всего — против деспотии «владетельных мещан» и «сановных торгашей», против тирании той морали и того правопорядка, которые призваны обеспечить покой и достаток процветающего буржуа:
Беспощадную войну самодовольному бюргерству де Грейфф объявил едва ли не первыми своими стихами. Ему не исполнилось и девятнадцати, когда он написал:
Впрочем, здесь его ирония, можно сказать, еще вполне добродушна. Однако философия воинствующего лавочника, завоевав господствующие высоты, чревата перерождением в идеологию разнузданного террора и даже фашизма. Словно предупреждая об этом, Леон де Грейфф еще в конце двадцатых годов создает свою самую злую и самую, пожалуй, совершенную, антифашистскую по сути сатиру «Фарс о пингвинах-перипатетиках»:
Высокая этическая и эстетическая программа творчества Леона де Грейффа недвусмысленно определила его гражданскую позицию. В частности, в одном из последних телевизионных интервью, отвечая на вопрос о том, как он относится к нашей стране, поэт заявил, что с момента Октябрьской революции стал другом Советской России и что ему плевать (по-испански это звучит грубее) на то, что могут об этом подумать.