У Альберта было только одно желание; сесть на какое-нибудь сиденье. Стояние на ногах развлекало и рассеивало спокойную бездумную сосредоточенность. Он попросил, — солдаты согласились, и он сел на пенек в двух-трех шагах от яблони. Теперь можно было ждать, когда придет майор, и не думать о том, что ждешь; и стало безразлично, когда это будет, что он придет; долго ли ждать, или он придет сейчас же, — все равно: спокойная, бесстрастная, бестревожная сосредоточенность, которой отдался Альберт, была так глубока, что для нее не стало времени — и минута сделалась равна бесконечности, и бесконечность показалась бы мгновением. Альберт подумал: «О, эти мгновения ожидания неизбежной смерти, когда ты молод и полон силы, — какой спокойной, торжествующей и гордой безмятежностью наполняют они все твое существо, если ты сумел отвлечься в этот миг от перебирания мелкой житейской суеты и прикоснуться к вечным источникам непреходящей радости жизни. Для ощущения истинной радости жизни нет времени; мгновение ли мне осталось жить или дни повторятся, все равно глубина удовлетворения та же».
В его душе было так торжественно и чисто, как бывает в недвижном звездном небе.
Снизу, от земли, начал подниматься предрассветный туман. Холодало. Альберт чихнул, — и еще раз и еще. Филипп сочувственно выругался. Бернгард сказал:
— Майор всегда так. Это ему одно удовольствие. А человек тут ждет и напрасно теряет время, да и мы на холоде зябнем.
Когда пришел майор, — Альберта поставили у старой яблони. «Теперь-то уж расстреляют», — подумал Альберт. Сколько раз он умирал за этот долгий день и в эту долгую ночь.
Он стоял и ждал, — ждал, что прогремят выстрелы и разорвут ночную тишину.
Он не жалел ни о чем. Его совесть была светла, как начинавшийся тихий рассвет.
Теперь, когда он узнал, что такое решимость бороться, когда он отдал все свои мысли, всю свою любовь великому делу, за которое борются миллионы людей, Альберт чувствовал, что он победил все свои ограниченные привязанности. Только теперь он победил страх. Только теперь он победил печаль. Его уже не ужасала мысль об утрате реликвий родного города. Он был горд тем, что славное прошлое отцов воплощено теперь малою частицей и в нем.
Его сердце обрело бодрость. Жизнь его на пороге своего конца была наполнена ощущением радости.
И вот раздались выстрелы… но где-то далеко от Альберта, один, другой, третий. «Может быть, это Матье и его товарищи стреляют в немцев. Может быть, я отомщен раньше, чем меня успели убить», — подумал Альберт. А затем залп блеснул и ударил перед его глазами. Он упал сраженный. Но когда погасал последний луч сознания, его уста произносили хвалу вечно побеждающей жизни.
— Откуда эти выстрелы? — спросил Матье, ожидавший сигнала о выходе эшелонов. Иохим сказал, что это стреляли где-то около паровозных мастерских.
А ван дер Смиссен, всегда хорошо различавший источник звука, сказал, что залп был в стороне дома ван-Экенов.
Выстрелы не повторились. Но и сигналов не было.
Наконец явился Лезанфан из новой разведки в привокзальном района.
— Эшелоны не выйдут. Не ждите.
— Как так не выйдут?! — закричал Матье и вытянул вперед длинную руку, как бы грозя кому-то в темноту.
— Ни сегодня, ни завтра не выйдут.
Лезанфан рассказал, что после того как получились вести о русской победе под Москвой, у железнодорожников без всякого между собой сговора, одновременно почти у всех, явилась мысль сейчас же, здесь же на месте задержать отправку немецких подкреплений. Очень быстро от человека к человеку передалось это решение, — люди понимали друг друга с одного кивка, один другому улыбнется, кивнет, и становится ясно, что надо делать.
«Работа сейчас же забурлила, и вышло такое чудное рагу, какого не делают и в Нормандии на рождество. Все паровозы нашего узла — целых тридцать два, — ни вперед, моя красотка-кантиньерша, ни назад, дружочек мой. Немцы бегают, орут, грозят. Вызывали полковника, — тот кричал и приказывал «под страхом смерти». А страх-то, господин полковник, у нас, извините, пожалуйста, весь израсходовался, — паровоз в ответ на его вежливость тоже вежливо прошипел и остался на месте. Полковник тут же сам застрелил машиниста, — вы знаете его, Буате, Эмиль Буате, чудный парень. Но, извините, полковник, страха у нас все равно нет. И со вторым паровозом тоже. И с третьим. Тогда эта гитлеровская сволочь стреляет во второго машиниста, — убивает. Это — Поль из Шарлеруа, фамилию его не знаю. И в третьего стреляет.
— И тоже убивает? — спросил Матье.
— Тоже — убил. Тот крикнуть успел: «Месть! Победа!» и упал около паровоза.
— А кто же был третий? — спросил Матье.
Но Лезанфан, как будто не слышав вопроса, продолжал:
— И тогда все зашумели. Всюду побросали работу. Все двинулись в депо. Что будет там, не знаю.
— Кто же там организатор?
— Лезанфан же сказал — никто, само собою вышло.
— Я этого не говорил. Я-то хорошо знаю, кто. Русские — вот кто там организатор. Их победа под Москвой всех зажгла: «И славный их пример — порука, что мы не дрогнем пред врагом», — пропел Лезанфан.