Если верить Стасу, тот гад в кепочке причастен к убийству Лехи, так кто же подослал эту кепочку к Наташе? И зачем? Впрочем, во всех высказываниях Стаса отделить правду от вранья не так-то просто. Где-то он, конечно, врал, но в чем-то был прав. Она вспомнила безглазый взгляд Остроуховой. Подруга не увидела ее. Как Вий не видел Хому Брута, пока несчастному чудовищу не подняли веки, осыпанные перхотью. Мол, уходит от нас философ-то хренов, к отецкому состоянию-то натурально приклеится, тут нам и конец.
Перхотью Леха обозвать Остроухову мог запросто. Это было его слово в те дни, и как-то особенно акцентируемое. Говорили, что у него опасные связи, что он даром тратит свой недюжинный талант. Что с ним нельзя иметь никакого дела. Но кто же и когда не говорил так о людях, которым пророчили тем самым физическое исчезновение? От кого же Наташа чаще прочих слышала это? Да от Остроуховой. А говорила та не от себя, но вообще, объективно, так сказать. Искусствоведчески. Мол, этот Леха, как волк, мечется во все стороны, но только все больше окружает себя флажками. И скоро ему конец, хоть гады его и обложили.
«Кто бы ни были те и другие, все они, безусловно, гады, ничего толком не видящие, но действующие как-то на ощупь. И сейчас самое главное — не попасться им, не оказаться под рукой в этом их сумраке». Наташа подошла аналитически к этой истории, не слишком отождествляя себя с Лехой, с живописцем о котором говорил Пашка, да и со многими другими, исчезнувшими, спившимися, повесившимися.
Все они были мужчинами.
А она — женщина, то сдержанная, то напряженная, то ускользающая. Она — ящерица, хозяйка Медной горы, вспышка света, колобок, которому не страшна лиса с ее лестью.
Электричка была пустая, а навстречу, в сторону лесов и реки, ехали поезда, наполненные веселым, нарядным народом до отказа.
«Воскресенье», — печально подумала Наташа, испытывая зависть к этим свободным, вольно передвигающимся к отдыху, к купанию, словом, туда, куда они и хотят ехать, людям. Она вспомнила, как беззаботно барахталась в Великой вместе со своими сверстниками-практикантами, как закапывала в песок какого-нибудь Мишаню, Вовчика или Серегу, совершенно растворяясь в этой среде однолеток, занимающихся таким естественным для молодежи делом — учебой.
В ностальгические воспоминания вклинилась неожиданно совершенно забытая деталь из рассказа Пашки-фотографа, о котором только что вспомнила, — стальная спица, которой был убит прямо в сердце его друг-художник где-то в Резекне, у черта на куличках.
«Что он копировал и для кого?» — подумала она как профессионал, стараясь рациональными размышлениями оградиться от подступающего хаоса.
Но хаос уже был рядом.
«Да не для этой ли самой компании? Не примерещился же мне этот тип в кепочке там, во Пскове. Я ведь была тогда в здравом уме и твердой памяти.
На свидание шла. А тут метр с кепкой, божественный молодой человек, ах, мама, мама! Не могу представить, что сделал бы с ним Владислав Алексеевич! Щелкнул по носу и вбил в землю по самую пуговицу на макушке? Они ведь почти пересеклись там. Вот странно. Но реставратора я не увижу никогда. Раньше надо было думать, соображать».
Все же она решила по-своему, тряхнув головой, точно отгоняя все без исключения видения. Наверняка тот художник копировал Павла Филонова, входившего тогда в моду. А убит был мало ли из-за чего. Из-за денег. На чужбине.
«А где я теперь? Да на чужбине почти. Рядом со мной никого. Домой прийти тоже не могу. И деньги все те же, деньги проклятые…»
Она решила впредь быть предельно осмотрительной. Даже в мелочах. Как при работе с карандашом. Есть же такая техника, точечная, уникальная. У нее получалось.
По лестнице в мастерскую Наташа поднималась, как на эшафот. Но придуманный для самой себя новый стиль возобладал. Она как бы перегруппировалась.
Еще сама не зная почему, она остановила лифт, не доезжая до последнего этажа, а оставшиеся два пролета до последней остановки лифта и пролет на дополнительный этаж, где и располагались мастерские, прошла очень тихо и медленно.
Дверь в мастерскую была приоткрыта, сквозь щель можно было видеть крошечную прихожую и сквозной проем в светлое помещение мастерской. Она хотела было толкнуть дверь, на ходу отчитывая Стаса за безалаберность, но ужаснулась чему-то в себе и вдруг услышала его голос:
— Боюсь, ты что-то напортачил, старина.
«Разболтал кому-то о своем же пристанище. Что еще за „старину“ он привел в мою мастерскую?» — но додумывать эту мысль Наташе не пришлось.
Она услышала голос, от которого в другое время ее бы затошнило.
— Я все четко сработал, по науке. И картинку ей показал. Если бы не Степан этот, пес его дери, я бы ее прижал, голубушку. У нас и не такие раскисали. Ноготок увяз — вся птичка пропала.
Сердце Наташи так громко заколотилось от ужаса, что его стук могли услышать в мастерской.
— Стас, может, дверь закрыть?