По телефону Рената сказала, что жить в одном номере неприлично. «В Нью-Йорке это не имеет никакого значения, но здесь, с разными фамилиями, это будет совсем по-блядски. Конечно, это двойные расходы, но ничего не поделаешь».
Я попросил служителя на ресепшн позвонить миссис Коффритц.
– У нас миссис Коффритц не останавливалась.
– Тогда миссис Ситрин.
Миссис Ситрин тоже не оказалось. Какое жестокое разочарование, какой удар! Не успел я погрузиться в печальные размышления, как подошел консьерж и вручил мне телеграмму из Милана: «Непредвиденная задержка Биферно сдается позвоню завтра люблю и обожаю».
Меня проводили в мой номер, но я не мог восхищаться его испанским великолепием: шкафами с резьбой, тяжелыми занавесями, турецкими коврами и креслами, мраморной ванной, старомодными светильниками в стиле спальных вагонов прошлого. Кровать с покрывалом из муарового шелка стояла в занавешенной нише. Я разделся донага и положил голову на подушку. В довершение всех бед молчал Текстер. Непременно надо связаться с ним. Он должен проинформировать Стюарта, что я принимаю его предложение провести месяц в Мадриде за счет издательства. Это очень важно. У меня оставалось около четырех тысяч, и держать тридцать суток два номера в «Ритце» мне не по карману. К тому же доллар падал, песета невероятно поднималась, и я не верил, что Биферно идет на уступки.
Сердце отчаянно ныло. Я не могу передать словами его жалобы. Я проклинал дурацкое положение, в котором оказался. Будь оно неладно, вынужденное безделье! Я лежал за много тысяч километров от моего последнего ночлега, лежал неподвижный и печальный. Температура моего тела опустилась по крайней мере на три градуса ниже нормы. Меня с детства приучили презирать жалость к самому себе. Основа основ американского воспитания – быть бодрым, деятельным, чтобы организм работал как отлаженная энергетическая система, и превыше всего – стать добытчиком. Добыть себе пару Пулитцеровских премий. Орден Почетного легиона (низшей степени), медаль клуба «Зигзаг» и изрядную кучу денег (значительную часть которых отобрал суд по гражданским делам). Я поставил перед собой последнюю, несравненно более трудную задачу, а именно полный пересмотр взглядов на метафизику, достижение самого верного метода мышления над проблемой смерти. Мне припомнилась цитата из Кольриджа, которую привел в оставленных бумагах фон Гумбольдт Флейшер, насчет замысловатых метафизических размышлений. Как там, дай Бог памяти? Метафизические размышления полезны в часы горя, например, когда сидишь у постели смертельно больного ребенка. Я встал, чтобы найти в портфеле тот листок с цитатой из Кольриджа, но передумал. Подозревать, что Рената бросает меня, – это совсем другое дело, нежели быть смертельно больным. Зачем она огорчает меня? Зачем заставляет рыться голым в бумагах покойника под этими светильниками из спальных вагонов? Нет, я просто устал, из-за перелета расстроился ритм организма.
От мыслей о Гумбольдте и Кольридже я перешел к теориям Джорджа Суибла и сделал то, что сделал бы в данных обстоятельствах он. Открыл кран с горячей водой, а пока ванна наполнялась, постоял на голове и сделал мостик, держа весь свой вес на пятках и затылке. Потом выполнил несколько упражнений, рекомендованных знаменитым доктором Якобсеном, специалистом по сну и сбросу напряжения. В его пособии говорится, что расслабляться надо каждым пальцем рук и ног поочередно. Рецепты доктора Якобсена оказались, однако, неуместными. Они напомнили мне, что делала с пальцами Рената в минуты эротического экстаза. (Пока она не просветила меня, пальцы ног были просто пальцами ног.) После всего этого я снова лег в постель и стал умолять свою потрясенную душу оставить меня на время в покое, дать отдохнуть бедному телу. Взяв телеграмму Ренаты, я вожделенно уставился на слова «люблю и обожаю». Последним усилием мысли решил, что она говорит правду, и провалился в глубокий сон. Много, много часов я спал как убитый.
Потом зазвонил телефон. В полутьме занавешенного алькова я попытался нащупать выключатель. Выключателя не было. Дотянувшись до трубки, спросил:
– Который час?
– Двадцать минут двенадцатого. К вам в номер поднимается дама, – сказала телефонистка.
Дама! Рената! Я раздвинул занавески на окнах и побежал в ванную сполоснуть лицо и почистить зубы. Потом натянул халат, пригладил волосы, прикрывая наметившуюся лысину, и уже вытирался тяжелым махровым полотенцем, когда раздался прерывистый стук в дверь, похожий на стук телеграфного ключа, только более мягкий, многообещающий.
– Дорогая! – воскликнул я и распахнул дверь.
Передо мной стояла мать Ренаты. На ней был темный дорожный костюм, что-то вроде мантильи, вуаль и шляпка.
– Сеньора… – проговорил я.
В своем средневековом одеянии она величественно вплыла в номер. Потом, протянув за спину руку в перчатке, ввела Роджера, маленького сына Ренаты. «Роджер… Зачем он здесь? И что вы делаете в Мадриде, сеньора?»
– Бедный ребенок. Уснул в самолете. Пришлось попросить, чтобы его понесли на руках.