Перспектива остаться без цента в кармане мало беспокоила меня. Проблемы денег почти не существовало. Меня волновало другое: как многим я, человек, выдающий себя за безутешного вдовца, обязан женщинам пансиона, помогающим мне заботиться о Роджере. И еще: меня буквально преследовала бледнокожая Ребекка Вольстед. Она хотела переспать со мной. Но я упрямо продолжал свои занятия и упражнения. Ах, Рената, Рената, глупышка ты ненаглядная, неужели не видишь разницу между трупным мастером и будущим ясновидцем? Я заворачивался в плащ, купленный для нее – он оказался теплее, чем подаренное мне Джулиусом пальто, – и выходил на улицу. В чистом февральском воздухе Мадрид был живописен. Красивые улицы, приятные лица прохожих, пар изо рта, свежие запахи, парк в зимнем уборе, посеребренная зелень заснувших деревьев, просвечивающее сквозь ветви солнце. Мы с Роджером шли, держась за руки. Он был на редкость спокойный и симпатичный мальчик. Лужайки в «Ретиро» были темно-зеленые, как океан, и, глядя на мальчика, я все больше убеждался, что до определенного предела душа сама творит свое тело, и мне казалось, будто я слышу, как она трудится во мне. Иногда у меня возникало ощущение, что этот ребенок был зачат каким-то непорочным чудесным способом еще до того, как родители дали ему жизнь. Работа этого незримого духа зачатия продолжается и в раннем детстве. Очень скоро эта работа прекратится, закончится физическое формирование человеческой особи, и это удивительное существо превратится в заурядную скучную или, хуже того, – коварную личность, как его мать и бабка. Гумбольдт не уставал говорить о «первоначальном, домашнем мире» в духе Вордсворта и Платона, в котором пребывает человек до того, как на него падут тюремные тени затерянности и неизбывной скуки. Гумбольдт сам стал скучной личностью в одеждах сверхчеловека, скроенных высокой модой. Сотни и сотни тысяч теперь носят эти нищенские одежды. Уродливое племя, эти просвещенные ничтожества, зануды тяжелейшего калибра. Мир еще не видывал таких. Бедный Гумбольдт! Какую ошибку совершила его судьба! Ну что ж, может, ему удастся прожить жизнь сначала. Когда? Вероятно, его дух вернется через несколько сотен лет. А пока я вспоминаю его как милого, великодушного человека с золотым сердцем. Временами я перебираю бумаги Гумбольдта – он так верил в их ценность. Я скептически вздыхаю и снова кладу обратно в портфель.
Время от времени мир напоминал о себе весточками из разных частей земного шара. Больше всего мне хотелось получить письмо от Ренаты – о том, что она сожалеет о случившемся и в ужасе от своего поступка, что ей опротивел Флонзейли с его похоронными привычками. Я великодушно представлял себе тот час и ту минуту, когда она вернется и я все ей прощу. Так я думал, находясь в хорошем настроении. В настроении похуже я давал изменнице еще месяц с ее гробовщиком-миллионщиком. В часы депрессии я со злостью размышлял о том, что фригидность и деньги хорошо сочетаются друг с другом. Так повелось с античных времен. Добавьте смерть, самое прочное цементирующее средство на свете, и вы получите нечто долговечное. Я полагал, что к этому времени Рената и Флонзейли уже уехали из Марракеша и находятся в Индийском океане. Рената всегда говорила, что хочет провести зиму на Сейшельских островах. Втайне я всегда надеялся, что помогу Ренате избавиться от ее недостатков. Гумбольдт тоже хотел сделать что-нибудь хорошее для молодых женщин, но они почему-то не клевали на наживку. Помню, как он отозвался о Джинни, подруге Демми: «Мед из ледника… Холодные сласти на хлеб не намажешь». Нет, Рената мне не писала и не беспокоилась за Роджера, пока он со мной. В «Ритце» мне передавали красочные открытки, адресованные Роджеру Коффритцу. Мои догадки были верны. Парочка недолго задержалась в Марокко. На открытках Ренаты были наклеены эфиопские и танзанийские марки. Несколько открыток прислал Роджеру его отец. Он был на горнолыжных курортах и знал, где его сын.