Наконец появился дом, настоящий большой дом, хотя и самого малого – четырехкомнатного – проекта, но на просторном участке, который был прямо при въезде в наш поселок, первая калитка налево. Адрес Южная, дом 1. Хозяйкой была старуха с красивой фамилией Литвин-Седая, вдова одноименного старого большевика. Как она получила участок в писательском поселке, который был сформирован по личному указанию товарища Сталина в 1952 году, я не знаю. Тем более что сам старый большевик умер за пару лет до этого. Впрочем, возможно, он был инициатором создания этого поселка и ему уже заранее было положено там местечко. Короче говоря, мы стали покупать дом Литвин-Седой, известной всему поселку тем, что у нее росла великолепная клубника, от которой она продавала усы.
Собственно говоря, дом продавала не старуха, а ее пасынок, интеллигентный мужчина лет пятидесяти с небольшим – хотя, может быть, и чуть моложе. Я был тогда в том сладчайшем возрасте, когда люди бывают четырех возрастов: дети, молодые, взрослые и старые. Поэтому я смеялся, когда моя тетя Муза говорила про одного нашего дальнего родственника: «Вовка так старо выглядит. Прямо как будто тридцать два». – «А сколько ему на самом деле?» – «Двадцать восемь!» Существует ли грань, которая делит людей на «до тридцати» и «после тридцати»? Потом я понял, что да. По себе помню, как я вполне равнодушно относился к одной своей знакомой, пока ей было двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять, но, когда ей исполнилось тридцать – прямо влюбился. «О, тридцатилетняя женщина!» – чуть ли не вслух бормотал я, обнимая ее.
Про пасынка старухи Литвин-Седой говорили всякие гадости инцестного толка. Но как только старуха умерла, он быстро женился и продал дом, оставив нам в наследство какие-то неисчислимые пачки и кучи так называемых «отдельных оттисков» своих журнальных статей. Была тогда такая манера, я и сам ее не миновал. У меня у самого хранится штуки три «отдельных оттиска» моих собственных научных произведений. А этот человек был механиком в математическом смысле, поэтому все его «оттиски» были посвящены вращению тела на плоскости и подобным материям. Я так долго об этом пишу, потому что мы с мамой и уборщицей выгребали эти оттиски, наверное, неделю изо всех углов, из-под кровати, с чердака, из-под лестничных закоулков, из-под неизвестно откуда взявшихся кирпичей в тамбуре…
Еще там был сарай, можете себе представить, с курятником. То есть одна комнатка в этом сарае была обмазана известкой и по стенам тянулись какие-то жердочки и сетки-кормушки. Кур, правда, не было, и слава богу, но кляксы куриного дерьма и остатки перьев были в изобилии. А весь сарай был забит пустыми бутылками из-под водки, пива и вина. Очевидно, бедный математик-механик горько пьянствовал, но, боясь прогневить мачеху, бутылки не сдавал, а втихаря складывал в сарае. Их там было по-настоящему много. Не сто и даже не полтысячи. Какие-то штабеля. Моя мама расплачивалась этими бутылками с уборщицей. Не думаю, впрочем, что мама сама это предложила. Скорее всего, эта женщина, помню прекрасно, ее звали Нинка, Нинка-пьяница, вы уж извините, потому что от нее всегда попахивало, всегда блестели глазки и на устах всегда блуждала веселая улыбка. Нинка-пьяница сама предложила забрать эти бутылки, вернее, забирать порциями, а за это полы помоет, да и сарай потихонечку очистится. Сарай, к слову сказать, нам так и не пригодился. Мы в нем держали разный деревянный хлам. На даче всегда неизвестно откуда образуются какие-то доски, обрезки, сломанные штакетины и прочее барахло, год за годом тихо сгнивающее в этом сарае, который вдобавок еще чуточку протекал. В отличие, кстати, от курятника, где было очень сухо и куда мама почему-то стащила целый чемодан старых писем. Наверное, она хотела от них избавиться, но выбрасывать было неприлично, неловко, стыдно. Человеческое, слишком человеческое. Вместо того чтобы просто придушить ребеночка, оставляют его в чистом поле. С письмами точно так же. Куда они потом исчезли, я не знаю. Хотя однажды, забравшись в сарай, я все-таки открыл несколько конвертов и должен сказать, что впечатление получил такое же сильное и тяжкое, как от знаменитых часов без стрелок в фильме «Земляничная поляна». Очевидно, в этом сухом и оштукатуренном курятнике все-таки было сыровато, поэтому чернила выцвели совсем. Причем не на конвертах, на конвертах еще сохранились мутно-бледные буквы адресов, а на самих письмах. Вытащить из конверта вчетверо сложенный листок по-старинному плотной бумаги и увидеть, что этот листок пуст и чист, и только на просвет видно, что строчки когда-то были, – это, доложу я вам, сильное впечатление. Что я сделал? Попихал эти листочки обратно в конверты, конверты сложил в чемодан, а чемодан застегнул скрипучими никелированными чемоданными замками. И ногой отодвинул его в угол. А что было потом, уже не помню.