«Нет, нет, Мэри, — заклинает он ее, — нет, Мэри, не смей так думать. Надо рожать. Надо обязательно рожать. Ты умница, ты мужественная. Ведь четверых потеряли».
Они оба молчат. Это все он про себя говорит, молча внушает ей. Мэри научилась слышать его и без слов. Зачем же рожать, чтобы потом хоронить?
Сара мечтала о сестренке. Назвать новорожденную, если будет девочка, Сарой? Нет, страшно. Лучше — Энн, как давно хотели. Только бы доносила.
Доносила. Энн выросла и помогала на ферме Кеннеди, перед нападением на арсенал.
Как трудно было с ними со всеми. Как Мэра уставала. А потом стало легко. Опустелый дом. Утро, когда не хочется вставать.
Может, бог и впрямь такую черную весть нам послал, — не рожайте, мне ваши дети неугодны? Нет, быть того не должно, нельзя позволять себе так думать. А отсюда надо переезжать. Гиблое место. Это Мэри ему внушила.
Вот он, самый страшный день — двадцать третьего сентября восемьсот сорок третьего года.
Шестнадцать лет тому назад.
3
Ноябрь, восемьсот сорок седьмой год. Двое — белый и черный — нагнулись над картой Америки, разложенной на большом обеденном столе. Впрочем, одного не назовешь совсем белым: Джон Браун столько времени проводил на воздухе, что лицо его давно загорело, обветрилось, стало коричнево-красноватым. Другого не назовешь совсем черным: Фредерик Дуглас, тридцатилетний беглый раб, светлолицый мулат. Царственный гигант. В тридцать восьмом году он бежал с Юга.
Гаррисон получил письмо от одного аболициониста: «…наша публика страстно ждет, чтобы перед ней выступил негр, особенно раб. Толпы сбегутся, чтобы услышать такого человека. Будет очень разумно использовать для нашей пропаганды нескольких негров, если найдутся подходящие люди…» И автор письма рекомендовал Фредерика Дугласа, «недавнего выпускника школы рабства с дипломом об окончании, высеченном на его спине…».
Первая же речь Дугласа, произнесенная экспромтом, стала событием, принесла ему известность. Привлекала внешность — его называли «нумидийский лев» из-за гривы волос, привлекала судьба, проявленное мужество, ораторский талант. Вскоре на его выступления стали приходить, как на спектакли.
После его речи в Бостоне Уэнделл Филипс, президент общества противников рабства в штате Массачусетс, обратился к публике:
— Можно ли такого человека назвать вещью? Обращаться с ним, как с вещью?
Многоголосое:
— НЕТ!!!
Дуглас слышал о Брауне от негров. Рассказывали, как этот белый посадил негров на свою скамью в церкви, пытался организовать негритянскую школу. О нем говорили беглецы, которые останавливались на брауновской станции тайной дороги, с таким почтительным придыханием, что Дугласа это скорее настораживало, чем привлекало, — он не любил поклоняться. Но получив приглашение, Дуглас приехал к Брауну в Спрингфилд не специально, у него в этом городе выступление.
Те же качества, что одних к Дугласу притягивали, у других вызывали недоверие: так красив, так умен, образован, так прекрасно говорит, — полно, раб ли он? Может, обманщик, только выдает себя за раба?
Когда сомнения высказывались, Дуглас поворачивался, поднимал рубаху, показывал рубцы.
Брауна поразил голос Дугласа — низкий, густой, с переливами, — ему бы петь в церкви. Браун еще не знал, что Дуглас действительно часто поет посла собраний. «Миннезингер американской свободы» — так его называли.
Сначала Фредерик пришел в лавку. Когда они вместе отправились к Брауну домой, он очень удивился — спартанская простота, почти бедность. Он слышал о денежных затруднениях Брауна, но такого не представлял.
Большая семья. Прислуги нет. Дети — и мальчики тоже — помогают матери. Все приветливы к гостю. В том, что гость — негр, и для Мэри Браун, и для детей нет ничего необычного.
Хозяина слушаются беспрекословно. На вкус Дугласа — слишком все строго. Тишина. Молитва. Младшие и рта не раскрывают. Дугласу самому часто кажется, что негры чересчур болтливы и шумны, однако от такой тишины ему как-то не по себе.
Еда скромная, но сытная: суп, картошка, капуста.
Это не первый белый дом, куда Дуглас приходит. Не первый, но особенный.
Аболиционисты принимали Дугласа радостно, он очень скоро стал необходим. Личные же отношения, за редкими исключениями, складывались непросто. Одни не хотели сближаться с ним, не звали к себе, — может, замкнутые люди.
Откуда Дугласу знать, почему так часто близость на собраниях сменяется отчужденным холодком, как только митинг кончается? Может, и так думают: «Равенство равенством, но на расстоянии. Рабство — позор, с ним надо кончать, пусть неграм будет хорошо, я все для этого сделаю, но общаться с ними не хочу».