Я говорил, запинаясь, но не от оцепенения. Я собрался, и все говорилось с расчетом, со страстью, даже с какой-то суровой твердой гордостью. Мой голос полз к ней. Вопрошал. Мозжил телефон. Ну давай же. Пора. Спроси.
– Да, я думал… – В горле жгло. – Думал, если бы…
Суббота.
В субботу лучше всего.
Нет.
Нет?
Именно, нет – ты меня понял.
Вообще-то, Ребекка Конлон не произнесла слова «нет», когда отказалась встретиться со мной где-нибудь в субботу. Она сказала: «Я не могу», – и теперь, вспоминая наш разговор, я пытаюсь понять, было ли огорчение в ее голосе искренним.
Конечно, пытаюсь, ведь она тут же сказала, что ничего не может планировать и на воскресенье, и на следующие выходные из-за каких-то там семейных дел или чего-то из той же серии. Притворяться ни к чему. Она готовила себе крепкую почву, чтобы не подпустить меня ближе. Понимаете, про воскресенье я даже не успел спросить. Не говоря уж про следующие выходные! Боль в ухе считала мне секунды. Черное небо как будто опустилось на землю. Мне казалось, будто меня засасывает в серые тучи над головой, и медленно-медленно наш разговор сошел на нет.
– Ну, может как-нибудь в другой раз.
Я злобно ухмыльнулся замызганной телефонной будке. Голос у меня, однако, все еще был любезным и сдержанным.
– Ага, здорово было бы, ну.
Славный, чудный голос. Слышу ли я его в последний раз? Наверное, если, конечно, она не настолько дура, чтобы оказаться дома в будущие выходные, когда мы с отцом будем заканчивать работу.
Да, этот голос, и почему-то я уже не мог сказать, действительно ли он мне такой настоящий. Слишком он недоступен для настоящего.
– Ладно, до скорого, – попрощался я, но ничего скорого с ней не предвидел.
– Ага, пока-а. – Этим добавила к ранению оскорбление.
Она повесила трубку – зверски. Я слушал изо всех сил, и звук этот рвал мне голову. Медленно, очень медленно я отпустил трубку и вышел, бросил ее висеть, полумертвую.
Схваченную.
Допытанную.
Повешенную.
Бросил ее висеть и пошел прочь, домой.
Обратный путь не был таким тоскливым, как вы могли бы подумать, потому что мысли воевали у меня в голове, и от этого время бежало быстрее. Каждый шаг оставлял на тротуаре невидимый след, который только я смогу учуять, проходя мимо в будущем. Повезло.
На полдороги я заметил на углу еще одну телефонную будку, она трунила и смеялась надо мной из боковой улицы.
«Ха!» – только и сказал я про себя, продолжая путь и пытаясь почесать лопатку усталой пятерней, что вытянулась на конце выгнутого, перекрученного локтя.
На этот раз я ввалился в калитку, пооколачивался по дому и где-то в половине одиннадцатого уже лег.
Я не спал.
Я потел, дрожал – один.
И видел картины, налепленные мне на глаза.
Вброшенные в них.
Видел все. В подробностях. От бейсбольной и крикетной бит, лекарственного холодка, столба без знака, снов, отцов, братьев, матери, сестры, Брюса, друга, девушки, голоса, пропавшего – и до. Меня.
Моя жизнь топталась по моей постели.
Слезы чугунными ядрами катились по лицу.
Я видел, как иду к телефону.
Говорю.
Бреду домой.
Потом, где-то около часу ночи, я встал, натянул джинсы и босиком пошел на задний двор.
Из комнаты.
По коридору.
Через черный ход.
Ледяная ночь.
По цементу и на траву, там я остановился.
Я стоял и смотрел – в небо и на город вокруг меня. Стоял, свесив руки, и видел все, что со мной произошло, и кем я был, и как все всегда будет у меня в жизни. Истину. Никаких желаний, никаких догадок. Я знал, кто я и что буду делать всегда. Я не сомневался в этом, зубы у меня сомкнулись, а зрение жгло глаза.
Рот у меня распахнулся.
Оно случилось.
Да, подняв голову к небу, я завыл.
Раскинув руки, я выл, и все из меня выходило вон. Образы лились из горла, и прошлые голоса окружили меня. Небо слушало. А город – нет. Мне было плевать. Меня занимало одно: выть, слышать собственный вой и запоминать, что в этом мальчишке есть сила, есть, что отдать. Я выл ой как пронзительно и безнадежно, сообщая миру, что я здесь и не сдамся.
Ни сегодня.
И никогда.
Да, я выл, а за дверью черного хода столпилась, неведомо для меня, вся семья, смотрела на меня и не понимала, что это я затеял.