Маленькая группка художественных критиков решила воспользоваться благоприятным, как казалось, моментом, и по их инициативе в Манеже была организована большая выставка современной живописи. Это произошло впервые за тридцать лет. Все искусство двадцатых-тридцатых годов, Лентулов, Фальк, Штеренберг, Филонов — те, кого десятилетиями запрещали и клеймили… Невозможно представить, с какой радостью смотрели мы на эти прекрасные полотна, которые долгие годы ждали своего часа в музейных подвалах. Очереди у касс выстраивались задолго до открытия. Туда шли тысячи людей — к большому горю художников-академистов во главе с Герасимовым, которые устроили в Союзе художников самую строгую диктатуру. Они почуяли угрозу и решили действовать. По их приглашению Хрущев через четыре-пять дней после открытия пришел на эту выставку. То, что выражено словами, Хрущев понимал, но в изобразительном искусстве он не смыслил абсолютно ничего. Но сопровождавшие, те, кто организовал этот неожиданный визит, были рядом, чтобы подсказать приговор. И Хрущев, шокированный, возмущенный зрелищем всех этих ню, геометрических фигур, деформированных лиц, переходил от картины к картине, повторяя одно-единственное слово: «Педерасы». Так он это слово произносил: «Педерасы, педерасы». Только Эрнст Неизвестный, замечательный скульптор, сумел дать ему отпор, но безрезультатно. Провокация удалась на славу. На следующий день вся Москва, смеясь, повторяла: «Педерасы, педерасы, педерасы». Но выставку в Манеже, которая чуть было не стала началом новой эры, закрыли. Позднее, уже после своего падения, Хрущев сожалел и жаловался Евтушенко, который навещал его в уединении: «Меня плохо сориентировали. Почему же вы мне не объяснили?»
Манеж стал первым предупреждением. Затем очень вскоре призвали к порядку и писателей. Сначала Хрущев пригласил человек тридцать из них на ужин на свою подмосковную дачу. Такая встреча была чем-то необычным в отношениях интеллигенции и руководства, и гости приехали, полные оптимизма, веря в возможность открытой, искренней дискуссии. Напрасно. Хрущев быстро рассердился, покраснел и стал кричать: «Надо работать для партии, надо отстаивать партийную позицию», — и добавил угрожающе, что не потерпит никаких отклонений. Маргарита Алигер попыталась что-то сказать о свободе самовыражения — Никита грубо накинулся на нее, и она в слезах выбежала из-за стола. Потом она рассказывала мне с горькой улыбкой, что никто не выступил в ее защиту.
Именно в это время у нас дома случилась такая история, которая, мне кажется, тоже отчасти характеризует время. Павлику было четырнадцать лет, и он учился в седьмом классе французской спецшколы. Директором там служил отставной полковник. Он поддерживал железную дисциплину. А Павлик — живой, насмешливый, всегда готовый подраться, если его задирали, или насмешить одноклассников во время урока — плохо подчинялся. Он был завзятый нарушитель порядка, и учителя были не прочь от него избавиться. Но поскольку одновременно он был одним из самых блестящих учеников в классе, приходилось его терпеть. Наконец представился случай. Однажды Павлик принес в школу большие репродукции импрессионистов и приколол кнопками на стены. Есть альбомы, из которых листа вынимаются, и такой альбом ему подарили наши французские друзья. Ему хотелось поделиться радостью открытия с одноклассниками. И разразился скандал. Директор устроил из этого идеологическое дело: эта выставка «извращенного буржуазного искусства» не просто очередная шалость, а настоящая политическая провокация с целью дестабилизировать класс. Павлика вместе с отцом вызвали на педсовет. А накануне директор нас предупредил, что если мы не хотим, чтобы его исключили из школы, то не должны его защищать ни под каким видом. За наше хорошее поведение он оставит Павлика в школе. Мы с Симой подчинились, думая, что для Павлика важно окончить эту школу, потому что ее репутация облегчала поступление в институт. А кроме того — по недостатку независимости, по малодушию нашему. И вот два часа все учителя на чем свет стоит ругали Павлика, говорили, что он оказывает пагубное влияние на товарищей, что у него порочные наклонности, как уверяла одна учительница, потрясая «Обнаженной» Мане, что он опасный для всего класса антипатриот. Согласно полученной инструкции, Сима молчал. Он ни слова не произнес в защиту сына, потрясенного этим предательством. Сима никогда себе этого не простил.
Все это, впрочем, не помешало выгнать Павлика из школы.
53