Думаю, я боялась этой минуты встречи. Взяла с собой Женечку четырехлетнего. Как громоотвод, так сказать: вот мальчик, ах, мальчик, — чтобы сперва на него переключилось внимание. Так страшен мне был этот момент. Хотя мы были еще сравнительно молодые, боялась — узнаем ли друг друга? Ну, о себе я сказала, что буду держать ребенка на руках. И вот они поднялись по лестнице на «Смоленской», и как-то с первой секунды стало ясно, что это абсолютно свои, родные люди. Лида по-прежнему очень красива, может быть, еще более красива, чем была в юности… И мы пошли домой, сюда, в наш дом, где ждал Сима.
Чтобы их встретить, я быстро сделала какой-то ремонт — мне было стыдно, что наша квартира не выглядит достаточно хорошо для европейских людей. Помню, как ночью мы перебивали два кресла, из которых торчали пружины и вата. Конечно, это была полная глупость. Ощущение, что мы нашли друг друга, никогда не теряя, воцарилось мгновенно. Еще не были вытерты лампочки от краски после ремонта — Жипе схватил стремянку, нашел тряпку и стал их вытирать. Приехали наш брат и сестра — вот так это было. Сима не говорил по-французски, но как-то они на пальцах с Жипе объяснялись, а Лида говорит по-русски хорошо. Она стала преподавателем русского языка в лицее и совершенно свободно владеет русским, но говорит как иностранка, стараясь употреблять побольше идиом. Получалось забавно; когда приходило время обедать, она мне говорила: идем жрать к чертовой матери. Думая, что говорит на разговорном русском языке.
Жипе уже бывал в Советском Союзе. Вскоре после того, как мы с мамой вернулись в Москву в тридцать четвертом году, группа молодых французских коммунистов ездила на Кавказ. А Жипе был коммунистом. Он нашел меня здесь — я еще об этом не рассказывала, — и я водила их в Парк культуры. Было уже и сжигание Чемберлена, и прочие впечатления, но я носила пионерский галстук, и мне очень хотелось показать им — помню это чувство, — как здесь замечательно, может быть, даже лучше, чем во Франции. Показать лучше, чем я сама думала. Два дня мы ходили по Москве, и я агитировала за советскую власть. А потом мы с Жипе потеряли друг друга на тридцать с лишним лет.
И вот теперь сидели и несколько дней подряд рассказывали друг другу свою жизнь. Я узнала, что Вернан был одним из главных людей во французском Сопротивлении. Днем преподавал в лицее, а ночью был начальником Сопротивления всего юго-западного района, ездил на какие-то страшные задания — подрывал пути, бог весть что, надевал вместо маски чулок на лицо. Ждал все время ареста. И что он награжден редкой медалью, которой де Голль наградил всего шестьсот человек во Франции — «Компаньон де ля Резистанс», «Товарищи по Сопротивлению». Каждый год де Голль принимал их на завтрак у себя в резиденции, стоял у входа и каждому пожимал руку.
Лида тоже была коммунисткой. Сперва мы, конечно, старались избегать разговора на эту тему, но на какой-нибудь третий день мне пришлось сказать Жипе: скажи, как же ты можешь быть в партии? Мы-то с трудом узнавали правду, мы догадывались, пробивались — но у вас ведь все опубликовано? Сколько всяких материалов! Как ты можешь быть в партии? Он мне на это ответил, что, во-первых, мы не читали антисоветские материалы — это как чума, это дьявольские ухищрения, это не полагается читать. Ну теперь, говорит, я, конечно, читаю, но в юные годы мы всего этого не читали. Но, кроме того, ты пойми, пока я в партии, я могу обращаться к большой аудитории и могу пытаться повести партию по другому пути. Если я вне партии, то я вообще никто, я частное лицо. А мне все-таки хочется быть не частным лицом.
Но это он говорил только до конца своего пребывания в Москве. Оно имело неожиданный финал. Это был момент процесса Бродского в Ленинграде.
Бродского я до этого видела, он выступал в Союзе писателей на секции переводчиков. Был тогда очень забавного вида мальчик с ярко-рыжей шевелюрой, огненно-рыжей, и все лицо густо усеяно веснушками. Он сидел на краю стола, его просили почитать переводы, он сказал: чего я буду вам читать переводы? Переводить вы сами умеете, я вам лучше почитаю свои стихи. И стал читать изумительные стихи. Он их читал, как все русские поэты, — без выражения, не думая о смысле, а только подчиняясь ритму. Все присутствующие были зачарованы. Сразу стало ясно, что это настоящий, большой, очень сложный, совершенно новый, совершенно другого типа поэт, чем те, которых мы знали. Ну и вот теперь его судили за тунеядство.
И в последний вечер, в канун отъезда Вернанов, кто-то нам принес стенограмму процесса Бродского, которую записала Фрида Вигдорова.[32] Я дала ее читать Лиде, а потом сказала: Жипе, я хочу тебе ее перевести. Я не могу, чтобы ты уехал, ее не прочитав, более того, ты должен увезти ее с собой. Ну, Лида, читая, стала рыдать, потому что ее коммунистические идеи это очень оскорбляло. А Жипе сказал: хорошо, я это возьму во Францию, отдам перевести и покажу товарищам. На этом они уехали. Потом я узнала, что Лида заболела. Так ей тяжело далось это, так сказать, развенчание ее идеалов, ее иллюзий.