— Мнение наше простое, — пояснил Татищев, — Государыня должна содержать правление по уставам своего дяди, Петра Алексеевича. Она восстановит Сенат в прежней его силе, назначив двадцать одного сенатора. При Сонате нижнее правительство в сто человек для решения дел по внутренней экономии. Замещать должности губернаторов, президентов и вице-президентов коллегий будут баллотированием. Двум членам одной фамилии в Сенате и нижнем правительстве не быть. Устроить для шляхетства потребные училища. Служить не более двадцати лет. Вот главное.
— Такую комиссию исполняет уже граф Матвеев Федор Андреевич, — добавил Феофан, — внук боярина Артемона Матвеева, которого бунтовщики стрельцы убили, когда он за Нарышкиных вступился. Гуляка этот Федор, озорник, но легок на язык и на ногу — сто подписей уже собрал и ездит за новыми.
В столовую вошел проспавшийся Маркович.
— Я все понял, ваше преосвященство, и все исполню, — сказал Кантемир. — Златой век до нашего не дотянул рода, как говорится, и, может быть, ученой дружине доведется послужить его возвращению.
— Где я недавно слышал о златом веке? — вслух спросил себя Феофан. — Как славно сказано!
Кантемир потупился.
Феофан Прокопович, внимательно посмотрев на него, сказал:
— Первый опыт, пусть и удачный, поэта не показывает. О сочинителе со второй книги судить можно. Об этом помни, князь, и пера не оставляй.
— Ваше преосвященство, и рад бы оставить — все вокруг мне про то твердят, — да не могу! Сердце диктует, рука пишет… Вчера вторую сатиру закончил — "На зависть и гордость дворян злонравных".
— Неужто против дворянского сословия пошел? — изумился Маркович. — В дворянстве все благородство России, история ее, доблесть и слава. Опомнитесь, ваша светлость!
— Не намереваюсь я хулить благородие, — вспыхнул Кантемир. — Напротив того, защитить его хочу, устремляйся лишь против гордости дворян злонравных. Преимущество дворянского сословия тогда утверждать можно, когда дворяне честными поступками и добрыми правами это право доказать могут. Я в своей сатире заветы Петра Великого утверждаю, стремясь вразумить читателя, что не тому чины высшие приличны, чьи предки в старинных летописях поминаются, а тому, кто трудами своими добивается похвалы сограждан и государя.
Маркович усмехнулся:
— Смотрите, князь, многие вам возражать станут. Уже первая ваша сатира заставила иных возмутиться.
— Гнусно дворянину завидовать славе тех, кто лишь по рождению поставлен низко, но трудами в пользу отечества добыл себе благополучие и уважение.
Во время этой небольшой перепалки Марковича и Кантемира Феофан молчал, но глаза его молодо и одобрительно блестели, когда говорил Антиох.
— Подпоручик истину защищает, — сказал он Марковичу. — Великий Гораций не страшился описывать злонравных — и благодарность в веках нашел.
— Но это не избавило его от ненависти современников, — возразил Маркович. — Да и кто дал молодому человеку право быть судьею над всеми?
Кантемира словно кнутом стегнули. Он выпрямился.
— Все, что я пишу, — пишу по должности гражданина, — твердо произнес он, — все, что отчизне моей России вредно может быть, подвергаю осмеянию. Для того противными красками пишу портрет злонравного дворянина, чтобы всякий желал избежать с ним сходства и к добродетели устремился, подобно моему Аретофилосу.
— Да прочти же, друже мой, сатиру, после и поспорим, — попросил Феофан.
Кантемир нерешительно вынул из кармана тетрадь со стихами.
Ему стало по-настоящему страшно. Одно дело — сестра Мария, готовая восхищаться каждым его словом, или камердинер Василий, другое — ученая дружина, одет духовной жизни России…
Но голос его зазвучал неожиданно твердо:
Кантемир читал, испытывая странное разъединение со строками, которые создал, словно с выросшими и ушедшими в самостоятельную жизнь сыновьями. И тем большею гордостью за них наполнялось его сердце, чем очевиднее становилась их сила, которой покорялись слушатели. Антиох это чувствовал по мере того, как читал: