— Ты узнал меня? Да, я — дьявол и тебя погубил, но говорю я правду. Ты все время думал не о своей душе, не о ближних, а о своей чести, о достоинстве, о примере другим. И ты погубил все, о чем думал, потому что думал. И что же? Ты можешь умереть спокойно, — ты дал пример ближним. Вот я сказал.
Воин исчез. Все обернулись к Геннадию, но тот сидел на судейском кресле уже мертвым, ухватившись за ручки. Лицо его было черно, как обожженное молнией, а на спинку кресла забралась мартышка и раскрыла розовый зонтик над покойником.
Два чуда
Почти голые ветки акации странно и некстати выводили веселый узор по огромному животу сестры Нонны. Около года она уже была одержима бесом, прожорливым и пискливым, вздувавшим ей живот, как грязный парус, и заставлявшим бедную сестру Нонну есть за четверых поденщиков. Когда бес отпускал больную монахиню, она плакала, глядя на вспухшее свое тело, тоненьким голосом ворчала на водянку и молилась, чтобы Господь избавил ее от водянки. Она думала, что страдает этой болезнью, ничего не зная о злом духе. Когда она приходила в себя, с ее глаз убирали все съестное, так как, едва завидев какую-нибудь пишу, демон вновь зажигал взор ее желанием, и она пищала, тянулась, хлопала себя по животу, как по барабану, и бранилась. Эфиопка Муза часто просто-напросто съедала пишу сестры Нонны, чтобы та не видела и не сердилась. Когда больная замечала это, она подзывала послушницу и била ее по черным лоснящимся щекам. Обители было бы трудно удовлетворять демонскую прожорливость сестры Нонны, если бы родные последней, римские всадники, не посылали специальных денег на лечение и уход за больной. У нее была келья во втором жилье, но так как больная была неопрятна, а бес, владевший ею, очень зябок и запрещал проветривать покой, то помещение ее было запущенно и зловонно. Грубая Муза не обращала на это внимания, но, когда изредка заходили туда мать настоятельница или келарница для бесед или чтобы узнать, не нуждается ли в чем одержимая, они не могли удерживаться и часто закрывали ноздри широким рукавом. Слухи о бесноватой распространились по соседним деревням, и многие, думая, что сестра Нонна получила особую благодать свыше, приходили к ней за советом, житейским или лечебным, но демон встречал их такой руганью или болтал такие глупости, причем в животе тоненькое эхо будто обезьянило его пискливые речи, что всем становилось не по себе, и посещения прекратились. Да и вонь в келье была нестерпима даже верблюжьим пастухам. Акации, глицинии, терновник так густо разрослись, что можно было забыть, что сейчас же за оградой начиналась пустыня. Верстах в двух торчал на горизонте пук пальм над проточной водой, а затем во все стороны не было тени, кроме кочующих серых пятен от редких облаков. Шакалы, как собачонки, забегали по ночам во двор, подкопав глиняную ограду, и рвали черных кур. Ограда изображала скорей символ отчужденности сестер от мира, чем была действительной защитой от кого бы то ни было. Било, висевшее у ворот, редко звучало, посетителей было мало, большая дорога пролегала вдали, мать игуменья сама ездила в город за подаянием и возвращалась в сопровождении трех-четырех абиссинских всадников, которых она нанимала для охраны.
Пустынную обитель редко посещали старцы, потому что она лежала в стороне от дороги, и разве только сбитый с пути странник мог просить сестер о скромном гостеприимстве. Поэтому все инокини и мать игуменья радостно и торжественно взволновались, когда привратница, не отворяя ворот, вбежала в притвор часовни, где только что кончилась вечерня, и сообщила, что захожий старец ищет приюта на ночь в их монастыре. Настоятельница дала знак рукою, чтобы скорее отворили ворота, и, поправив покрывало, посмотрела на сестер заблиставшим взором, словно помолодев. Осанисто опершись на посох и выпрямив стан, ступила она несколько шагов и, подождав, когда гость приблизится, сделала уставные поклоны. За нею, как стадо гусей, протянулись монахини, похожие в вечерних сумерках одна на другую. Они враз поклонились, как механические фигуры, вслед за игуменьей и снова, проворно поднявшись, застыли. На быстро потемневшем фиолетовом небе широко блистали зарницы загоризонтной грозы. Невидимая рука внезапно воочию вставила в небо аметист вечерней звезды. Приближавшийся старец был широкоплеч и дороден; вероятно, в мире он был атлетом. Глубокий капюшон, закрывая глаза, бросал тень даже до рта, заросшего черной бородой с проседью. Голос оказался глухим и низким, когда пришелец отвечал на приветствие сестер. Звался он отцом Памвой.