— И вот, сердечко, один из мальчиков умирает. Они были еще молоденькие, почти мальчики, и, действительно, прелесть какие хорошенькие. Брат чуть не сошел с ума. Во время болезни, тот был уже без памяти, он все его целовал, причесывал, тер руки, шептал что-то на ухо. Нужно было плакать, смотря на такую любовь! Но тот умер. Тогда его брат предался неописуемой скорби и чудачествам: бился головой об стену, ложился спать в гроб с покойником, целовал его, тормошил, думая разбудить, бедняжка! наконец причесал его, напудрил, нарумянил, подвел глаза и брови, одел в лучший костюмчик и так отправил к Господу Богу.
Я видела: покойник лежал, как картинка, так что который остался в живых больше был похож на мертвеца. Да… Так вот этот немчик и в смерти не потерял молодости. Впрочем, он и так был молод, так что моя история, выходит, совсем не к месту, но раз уж я ее рассказала, все равно, обратно не возьмешь.
Терца помолчала, и как-то все кругом умолкло. Но синьорина, разговорившись, не скоро могла остановиться.
— Странная вещь! Брат его от горя стал заниматься магией и вызывать умершего. Не знаю, являлся ли он к ним… Ведь это большой грех, Тивуртик, тревожить покойников! Но он пришел ко мне, хотя, клянусь Мадонной, я вовсе не занималась магией и не думала о нем. Я и живых-то забываю. Говорят, что когда желудок не в порядке, то бывают галлюцинации, чаще всего видят котов и ежей под мебелью, но я была совершенно здорова, только дня два перед этим принимала слабительное… вдруг… Я спала. Просыпаюсь от треска, словно щелкнули табакеркой… В комнате горел ночник… Входит Ричардо (теперь я вспомнила, одного звали Ричардо, другого Эрнест), входит Ричардо, действительно нюхает табак, подходит прямо ко мне. Я подоткнула одеяло, перекрестилась. Говорит вежливо и тихо: «Простите, сударыня, что я вас беспокою. Передайте, прошу вас, Эрнесту, что я очень скучаю». Странный молодой человек! какое же веселье на том свете! Потом тем же маршем идет обратно и уходит. Я не спала.
— Что же, ты передала Эрнесту его слова?
— Милый Тивуртик, ты меня считаешь за дурочку. Они же были меланхолики и чудаки, экстраваганты. Если бы я передала Эрнесту, что брат его скучает, тот застрелился бы.
— Для компании?
— Ну да. Нет, я не зла. Я утаила. Притом меня самое воспоминание об этом как-то расстраивает. Делается не по себе.
— А что же, этот Эрнест счастливо жил после смерти брата? — раздался вдруг совсем близко голос Антонии. Она порозовела и словно слегка задыхалась. Рядом с ней, по другую сторону решетки, подвигался Эспер. Терца подняла голову.
— Эрнест? не знаю… Нет, впрочем, знаю… он скоро умер, но не убил себя. Так, просто умер, от болезни.
Казалось, от жизни и смерти неизвестного ей Эрнеста зависело решение Антонии. Она торопливо как-то выслушала ответ Терцы и вдруг, откинув белые лопасти платья, протянула через решетку обе руки Эсперу, который прижался к ним губами и лбом.
Перед Терциной, отступая задом, семенил господин в темном кафтане, не решаясь задать вопрос. Но она уже забыла, что сердилась на него, и улыбнулась. Тот, обрадовавшись, снял шляпу и, при каждом слове кланяясь и сгибаясь, заегозил.
— Сударыня, простите… не примите… пустое любопытство… О, нет!.. строгая наука… кто осудит? трое детей… ангелочки, если бы вы видели…
— В чем дело? — совсем развеселившись, спросила Терца.
— Простите… нескромность… возраст. — Чей?
— Тех молодых синьоров, несчастных братьев.
— Сколько им было лет?
— Да, если позволите.
— Двадцать.
— А другому?
— Они же были близнецами.
— Верно, верно! Распрекрасно! Дважды двадцать — сорок. И он записал что-то карандашиком на клочке нотной бумаги.
Рассказ Терцы не выходил у меня из головы. Особенно я боялся, чтобы не раздался треск, как от табакерки.
Дома лежало письмо. Оскар фон Риттих застрелился. Никто не знал, что его побудило к этому шагу. Никаких записок он не оставлял. Утром его будили, он не отворял дверей в свою комнату. Часа в три взломали двери. Он лежал с простреленной головою, на столе валялся роман Гете «Страдания юного Вертера».
Гете! виноват ли его роман в этой смерти? и как он сам принял бы подобное обвинение, если бы ему его предъявили?
Я видел его года два тому назад, случайно. Какое прекрасное, какое мужественное лицо! богоподобный вид! Таков истинный гений! Конечно, никакое обвинение близоруких бюргеров не может его коснуться!
Но бедного Оскара жаль. Он принадлежал к породе мечтателей, которых Терца называет меланхоликами и экстравагантами. В Венеции думать — значит быть грустным; задумчивость и печаль — одно и то же. В этом есть доля правды, разумеется.
Опять жирный Амур, теперь уже без парика и без колчана, без маски, подал мне письмо от Эспера. Без маски и в ливрее мальчишка не внушает мне ужаса, хотя при себе я бы не стал его держать. Оказывается, мне противны толстые затылки и пухлые руки, словно перетянутые ниткой.