— Я тоже очень изменился.
— И слава Богу.
— Слава Богу! — печально повторил Лосев и, поклонившись, добавил: — так я пойду. До свиданья, Валентина Павловна.
— До свиданья, Евгений Алексеевич. Христос с вами. Провожала Лосева Устинья. Вернувшись в комнату, она похлопала Валентину по плечу, воскликнув:
— Молодцом, мать Валентина!
— Оставь, Устья, шутить.
— Да ты никак всерьез в монахини собираешься?
— Ах, я не знаю, что будет дальше, а покуда это дает мне силы — и то хорошо.
— Да я ничего не говорю, я просто так сказала.
Вообще этот день оказался днем визитов, потому что почти вслед за Лосевым явилась Пелагея Николаевна перед отъездом в Сибирь. Покой холщевниковских закутков действовал, очевидно, раздражающе на первую жену Тидемана, потому что она сейчас же забеспокоилась, нашла, что душно, и тесно, и жарко, так что Валентина в конце концов предложила пройтись в Михайловский сад (в Летний их в платках не пустили, да и спокойней казалось на той стороне Мойки). Пелагея говорила быстро и ажитированно, казалась необычайно счастливой. Она и не скрывала своего удовольствия, что суд наконец кончился, и ее «полный» мужчина пойдет в Сибирь, и она с ним.
— Ах, если бы вы знали, мадам, как он плакал, когда ему сказали, что он виноват. И я плакала, как дура. И все плакали, а председатель зазвонил поскорее в колокольчик, а то бы сам расплакался. Потому что все вышло так хорошо, так по закону!..
Помолчав, Пелагея продолжала:
— А ведь не все, кого судят, так чувствуют. Один раз я случайно попала в другую камеру, ошиблась дверью, так там убийца судился. Совсем еще мальчишка: ему бы в фотографию или аптеку учеником поступить, а он убивать вздумал! Украл, говорят, много денег, да отобрали от него. Так вот, как ему приговор объявили, вы думаете, он заплакал, попросил прощенья или хотя бы высморкался? Да ничего подобного! Встал, лицо злющее, голос как у петуха, а сам кричит: «Я погибну, другие доделают!» Однако не выдержал и упал без памяти. Тут к нему подбежал ваш родственник, помните, которому бок отстрелили, и жена его горбатая подбежала, и стали оба убийцу обнимать и уговаривать.
— Постойте, — остановила рассказчицу Валентина, — про какого родственника вы говорите, про Павла?
— Вот, вот!
— Так какая же у него жена?
— А разве эта убогая барышня ему не жена? я думала, что супруга.
— Нет, нет. А судили не Николая Зайцева?
— Не помню. У меня тогда голова не на месте была. Ведь я так счастлива, будто мне две тысячи триста пятьдесят рублей подарили!
— Почему именно такую сумму?
— Пустяки. Я как-то ночью долго не могла заснуть и все рассчитывала, сколько мне денег нужно, — и вышло ровно две тысячи триста пятьдесят рублей. Представьте, даже без копеек!
Девушки засмеялись, а Устинья заметила:
— Ну, уж я бы на этом не остановилась, — мечтать, так мечтать!
Пелагея с жаром подхватила:
— Кто же говорит, остановиться? Дайте мне их в руки — через десять лет, через пять лет сто тысяч нажила бы!
— Жалко, — тихо проговорила Валентина, — что мы не знаем наверное, Зайцев ли это был.
— Наверное, Зайцев, кому же иначе! Любовь Матвеевна и Павел не пошли бы на первое попавшееся дело.
Валентина помолчала, потом обратилась к Пелагее:
— У меня к вам будет просьба, Пелагея Николаевна. Вы хорошо видели в лицо этого молодого человека, которого судили за убийство, могли бы узнать его?
— Ну, как же не узнать? что же я, без глаз?
— Ну, так вот, если вы в Сибири встретите случайно его, будьте с ним ласковы, обратите на него внимание, он наш большой друг.
— Хорошо, девушка, ты сказала. Бог тебя наградит за это. А я запомню и все для него сделаю, как ты была ко мне ласкова. Я твою ласку не забуду, как в комоде она заперта у меня. Неблагодарным быть грешно. Так и в книге написано: «Неблагодарный — как дым из печки — только божье небо коптит».
Глава пятнадцатая
В квартире Миусовых испортилось электричество, и как-то целый день не удосужились послать за монтером, так что вечер пришлось проводить при свечах, наскоро добытых в лавке. Хозяйство вообще у них было неважное, холостое. Но нежилые комнаты от свечей сделались не то что более веселыми или уютными, а как-то больше сами собою, будто только и ждали этого теплого, тусклого света, чтобы заставить понять свою печальную, несколько затхлую прелесть, прелесть монастырской гостиницы или обиталища губернского вдового лавочника. Мебель уже имела ту старомодность, которая позволяет мириться с ее вульгарностью, пустые углы словно предназначены были пропадать в полумраке, и каждая мелочь приняла другой характер, не более радостный, но более значительный. Особенно это было заметно теперь, когда заря еще не совсем угасла, по-весеннему медля на косяках окон, меж тем как глубина комнат была уже темной.