— Знаешь, за что его? — как бы невзначай интересуется он. — Правильно. Не разбашлялся вовремя. Ну как примерчик — подействовал? Ладно, не обтрухайся смотри. Но, Лебедь, за все надо платить. А за удовольствия — дороже всего. Ты же это знаешь.
— В сезон, Володя, полностью рассчитаемся. Отвечаю.
— В сезон — поздновато, до него еще дожить надо. Давай раньше. Ты обещал раньше, а я тебе поверил. Не обижай старшего товарища. Давай сегодня. Вот мазня твоя сгодится.
— Но, Вова… Сезон…
— Сезон, Лебедь, — это журавль в небе, а мазня твоя — синица. Или я в чем-то не прав, а?
— Меня кумарит. Хоть в петлю.
— Брось пускать слюни, мы же не друзья детства, нас связывают чисто деловые отношения. Тем более в такое сучье время. Так что — приступим к телу?
— Ты сволочь, Вова.
— За такие выпады можно получить по рогам. Я реалист. Не богатый, но практичный мужчина. Аналитичность ума помогает мне в жизни. Кстати, я тебя не звал.
От этого плотоядного палача я выползаю едва ли не рыдая, но все же не с пустыми руками: дабы я не подох, а, напротив, еще крепче привязался к кормушке, Салат одаряет меня тремя сотнями баксов, гасит долг и тут же впихивает втридорога стакан соломы — перемолотых через мясорубку маковых коробочек. Из этого сушеного богатства можно сварить неплохой бульон, некоторые предпочитают давиться трухой, запивая ее чаем с вареньем, а кое-кто жрет чистоганом, тренируя желудок, но подобное шалости — для сопливых малолеток: мне нужен приход мощный, как удар штормовой волны, и сладкий, как оргазм.
Извлечь из соломы опийную вытяжку труда не составит, в этом я насобачился. Но нужен ацетон. Всего-навсего. Он, я знаю точно, есть у Балды — и я заворачиваю к Балде, подбадривая вялое мироощущение обещаниями скорейшей заливки панацеи.
Ударяю ногой визглявую калитку и вхожу во дворик, огражденный символическим заборчиком из гнилого штакетника.
Картина — хоть в рамку: Балда сидит на заржавленном грифе самодельной штанги, сконструированной из водопроводной трубы и тяжелых железных блинов, и лузгает семечки, а рядом копошатся в песке его наследники. В неоперившихся еще ветвях голого тополя безмятежно попискивают птички, бледные солнечные лучи заливают безвременно лысеющую от непомерных забот голову Балды, его плечи, облегаемые старым грязно-синим ватником, колени, обтянутые линялыми и штопаными-перештопаными трикотажными шароварами, какие могут себе позволить напяливать лишь выдающиеся спортсмены на тренировку, — им не стыдно, все знают, что у них найдутся штаны и покруче, — да люди, впавшие в крайнюю степень нищеты. Мое появление одухотворяет взгляд приятеля теплотой, во всяком случае, мне так кажется. А может, мне хочется, чтоб было именно так? Да нет, плевать я хотел на взгляд Балды — мне нужен ацетон, я держусь из последних сил.
— Физкультпривет, Гена. Спортсме-ен! Тяжелоатлет.
— Мастер с понтом, три золотые не дали. Семечек хочешь? Деревенский героин: будешь щелкать, пока не кончатся.
Лаконично — время дорого — раскалываюсь о причине визита. В глазах у Балды — и теперь это мне уже не кажется — вспыхивают огоньки вожделения, он хищно стреляет зрачками по моим карманам. Ради кайфа Балда готов на все, на любые жертвы, какой уж, к черту, ацетон. Приказав старшенькому приглядывать, чтобы мелкота не сыпала друг другу в глаза песок, Балда отрывает задницу от штанги — и мы идем в барак, гремя полыми деревянными ступенями.
— Тонька по магазинам мотается. Успеем.
Тяжелый барачный воздух — загустевший, замешанный и настоявшийся на многочисленных событиях и судьбах — противопоказан моему доходяжному состоянию. Так, я знаю, пахнет крысами. Балда, не конспирируясь (если даже и войдет кто, все равно ничего не растумкает), ставит на разрисованную подтеками газовую плиту таз с водой. Я тем временем наваливаю в алюминиевую плошку маковых отрубей и пытаюсь залить их ацетоном из прозрачной рифленой бутылки. Видя, как дергается горлышко в моих руках, Балда, редкой души человек, отнимает бутылку и делает все сам. Мягкий хлопок газовой горелки — и наше зелье уже готовится, наполняя кухню смертоносными ацетоновыми парами.
Балда выскакивает на минуту во двор — дать наставления старшенькому, — и мы наконец затворяемся в его пропитанной зловонием детской мочи комнатухе с пародией на мебель.
— Доставай машину, — руководит Балда, выдергивая из кучи хлама и протягивая мне тряпичный сверточек. Разворачиваю его с брезгливым содроганием: носовой платок, не стиранный, вероятно, несколько месяцев, сохранивший остатки белизны лишь внутри, забрызган каплями: бурыми — крови и грязно-желтыми — раствора, несущего сладострастие. Если выварить из этой портянки содержимое, можно запросто вмазаться — вставит обязательно, только может и трухануть, обязательно труханет — так много здесь грязи.
— Ты хотя бы изредка баян кипятил для приличия, — стыжу Балду, хотя, если сейчас ему вдруг взбредет это в голову, я, не дождавшись, скрючусь в муках.
— Готовь кишку, — командует он.
Передавив предплечье скрученным ремнем, пульсирующе работаю кистью руки, нагнетая венозную кровь.