Тошнит. Подкатывает рвота. Едва мотну башкой — перед глазами медленно плывут вниз синие, желтые, черные пятна. Сморгнешь — подпрыгивают. Кажется, у меня здорово выросла нижняя губа. С чего бы это? Подхожу к зеркалу. Губа — нормальная. Но глаза… Мутные, неживые. А подглазники — пепельные. Какой кошмар: уши — заячьи. Высокие, поросшие белым пушком, нежные, бледно-розовые внутри. Пробую на ощупь. Чепуха, никаких ушей. Зато руки — толстые, словно накачанные водой шланги. Стенки подрагивают от ударов пульса. Выглядываю в окно. Не может оставаться никаких сомнений: у меня галюны. Глюки. Люди ползут по тротуару — маленькие, кукольные, уменьшенные в несколько раз, словно видимые в перевернутый бинокль. Телеграфный столб раздвинулся, стал широким и, черт бы его побрал, начал перемещаться вдоль тротуара. Все вокруг — плоское, весь наш двор. Автомобили, кусты, детская площадка, трансформаторная будка — все будто нарисовано на бумаге цветными карандашами. Хорошо, что хоть сознаю невозможность подобного. Скорее, скорее вмазаться. К зеркалу. Поднимаю язык. Вот он, зеленовато-синий, подернутый блестящей пленкой слюны сгусток вен. Игла двоится, троится, становится плоской, словно лезвие кинжала. Найду ощупью… Хочешь жить — умей втереться… Подхожу к слуховому окну. Под ногами хрустит шлак. Третий месяц обитаю на чердаке. Постель — покрытый коростой матрац. Балду замели. Лечат теперь зуботычинами, если еще не подох от ломок. Остались последние пять ампул. Они — чепуха, насмешка. Годны только для поддержания тления. А потом — ломки. Вены не работают. Ни одна. Изрешечены, сожжены даже шейные. Вчера два часа пытался попасть в височную. Горбатился над зеркальцем. Вся машина была в крови, из бороды до сих пор лезет запекшаяся шелуха. На руках появились две кишки, но они — затромбированы. Тупиковые. А дозы — бешеные. Для прихода нужно кубов пятнадцать, а так, для сохранения жизненного тонуса, — не меньше десяти. Через каждые шесть-семь часов. Плетусь к матрацу, шагая тяжело, будто каменный гость. Матрац — противный, в разводах и пятнах. Усаживаюсь. Сбрасываю ботинок, стягиваю ломкий от грязи носок. Стопу — на колени. Поза лотоса. Послюнявленным пальцем размываю черный налет на коже. В глубине — тонкие фиолетовые прожилки. Передавливаю вялую мякоть икры веревкой, подкачиваю кровь. Отламываю кончики ампул. Набор. Засохшая на стенках шприца кровь растворяется. Жидкость — мутно-розовая. Игла гнется. Руки — в тряске. Контроля нет. Сную иглой, словно щупом. Нет контроля. Левее. Нет. Вправо. Нету. Новое прокалывание. Игла — дугой. Зондаж, должно быть, болюч, но боль не ощущается. Игла входит будто в омертвелую ткань. Как в глину. Пятая дыра. Нет контроля. На матрац — кровавые струйки. Руки — обагренные, липкие. Дрожь. Игла — в кость. Боль угадывается. Нога пухнет. Из пробитых скважин вытекает гноеподобная жидкость. Это уже галюны. Бетонная стена, потолочные своды, оплетенные деревянным скелетом, шлаковый пол — все шевелится, дрожит, словно водянистое. Как студень. Сейчас все повалится трясучими кусками, растает, растечется. Кто-то стоит возле деревянной подпорки. «Кто это?» Нет ответа. Подхожу. Никого. По бетонной стене — фигурка. Ножки коротенькие, пухлые. У, гадина! На, получай! Шпыряю шприцем. Звук взорвавшегося, лопнувшего сосуда. На стене — мокрое пятно. Подбираю языком, горечь. Скрип на зубах, я остался без шприца. Безлошадник. Зачем я сделал это, зачем? У тебя больше ничего. Ни капли. М-м-м-м…
Доктор
Юра появился на пороге родного дома вчера вечером. Вначале я его не узнал: передо мной стоял скелет, обтянутый серой кожей. Скулы выпирают, под глазами темно-синие мешки, а в глазах боль и отчаяние. Никогда прежде его таким не видел. Изможденным и загнанным до предела. Мне кажется, он терпел до последнего, еще бы день, два, и смерть была бы неизбежной. Сил у него хватило только на то, чтобы сказать: «Помоги, брат, не могу больше», — и он отключился. Мать как увидела его, так сразу в слезы. Думала, умер. Целовала в лоб, щеки, голову к груди прижимала. Перенесли его на диван. Грязный, опустившийся — смотреть страшно. Сделал ему инъекцию магнезии. Он пришел в себя. Узнал нас, пытался улыбаться. Кисло получалось, неестественно. Чаю ему согрели, но его стошнило. Хотел сам убрать за собой, пошел в ванну — упал в коридоре. Голова, говорит, закружилась. Решили оставить его дома. В стационаре отношение к таким не очень-то ласковое. Из-за этого многие и не могут выдержать полный курс лечения.
Несколько часов я безуспешно бился над его венами, чтобы ввести лекарство. Все сожжены напрочь, даже височные и подмышечные. В последний раз он, по его словам, умудрился попасть в подъязычную, но теперь и она ушла в глубину.